Пока Миша не собрался еще уходить, Стоволосьев, отойдя к стороне, стоит с картузом в руках, приподняв голову и прищурив глаз. Ворона вылетела из гнезда посмотреть на него, зачем стал.
“Не каркай, проклятая! — думает Стоволосьев. — А хочешь — так каркай, все равно не поверю. Дело верное. Старик вон выгнал, дочь назад оборотила, а сынок-офицер сам в руки поплывет. Дам ему под расписку полтысячи, и пруд мой: офицерам всегда нужны деньги!”
Он даже крякнул от радости и, когда Миша сошел к нему со ступенек, весело крикнул на крыльцо:
— Прощайте, барышня, счастливо оставаться!
Даже больные его ноги расшевелились, пошли быстро. Размахивает руками Стоволосьев, соображает.
“Учись, учись, Мишка, считать. Пригодится!” — скажет сыну. “Офицерам всегда нужны деньги!” — весело вспомнит про себя и обмахнет пот с лица, ухмыляясь.
Розовощекий Миша идет степенно, с партитурой и задачником под мышкой.
Солнце палит обоих.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Дмитрий Сутулов ехал из полка в командировку и проездом решил во что бы то ни стало навестить отца и сестер. Дело его было неспешное, а последнее письмо младшей сестры Тони взволновало его, растревожило в нем чувства к захолустью, где пролетело детство.
“Мне становится страшно, Дмитрий, — писала ему Антонина своим полудетским, тонким, с искусственным нажимом, почерком, — как только я начинаю вглядываться в окружающее. Все обстоит благополучно, ты не пугайся, пожалуйста, все на своих местах, все течет, как всегда, но неуловимые капельки ужаса рассеяны во всей нашей благополучной жизни. И вдруг наступает момент, когда эти капельки слетаются вместе и становятся чудовищем, которое нападает на меня и которого я одолеть не в силах. Если это бывает ночью, я кричу на весь дом, и ко мне сбегаются прыскать на меня водой и поить каплями. Если это бывает днем, за обедом, я становлюсь как мертвая или, вернее, каменная, бледнею и не могу сказать ни слова, пока не переживу всего, что почувствовалось. Если это бывает на пруду, где я всегда гуляю и катаюсь на лодке, тогда я вдруг смеюсь легко и беззаботно, и мне хочется броситься в воду, такую прозрачную, тихую и родную. Говорят, что у меня малокровие, а нянька — что я порченая, но все это, конечно, глупости. Я отлично перешла в последний класс и совсем здорова. Ты меня поймешь, если приедешь. От одной мысли, что увижу тебя, я готова танцевать, где бы ни была, как помнишь, в детстве, когда меня что-нибудь радовало… Это единственное, о чем мы можем говорить с Анной: как ты приедешь. Тут мы бросаем обычную необщительность и наперерыв рассказываем, какой ты стал. Анна теперь ведет все хозяйство, отец совсем состарился. Ты знаешь, он облысел совершенно и слегка оглох. Мне кажется, он то же самое чувствует, что я. Когда он по утрам сидит на балконе, мы никого не подпускаем к нему, и тут он иногда вдруг зовет меня таким же голосом, каким я вскрикиваю ночью. Он любит меня болезненно и целует кончики моих кос…”
Дмитрий Сутулов затрепал письмо, перечитывая не раз ненаглядные строки. И теперь в вагоне его опять охватило нетерпение скорей быть дома. Поезд уже давно шел степью. С трудом узнавал Дмитрий знакомые когда-то места и жалел, что все-таки не дал знать точно о своем приезде, и теперь должен будет ехать в наемном экипаже.
“Антонина чего-то не договаривает, — думал он. — Или отец плох? Нет, об этом бы она написала. Дела с имением хуже чем есть, быть не могут. Очевидно, встревожена из-за пустяков. Начиталась, вероятно, современных страшных рассказов и строит себе ужасы. Надо рассеять их, успокоить ее”.
Дмитрий закурил. Его ясный ум стремился во всем видеть легко разрешимую задачу и умел быстро находить решения.
Он пристальней стал вглядываться в местность и, заметив какие-то бугры на горизонте, а течение реки в общем помня, увлекся тут же блеснувшим ему стратегическим заданием и, меняя планы нападений и отступлений, убил время вплоть до минуты, когда поезд въехал уже в ряды вагонов и, быстро миновав их, после нескольких грузных толчков остановился у платформы.
Окликнув носильщика, Дмитрий с некоторой брезгливостью отдал ему свой новенький чемодан и, не любопытствуя взглянуть на вокзал, прошел к лошадям.
Ехать надо было до имения далеко — через весь город, слободу, недолго полем, и потом начиналась Сутуловка.
Все было такое же, как раньше, но казалось принизившимся, запыленным, серым.
Вагоны дребезжащего трамвая загрязнились, длинные заборы огородов разваливались, тополя по обочинам шоссе кое-где засохли, кое-где были срублены.
Но вот и новости: заново окрашена белой краской городская тюрьма, — и еще чернее стали оттого ее оконца с решетками, — обнесена высоким новым забором и освещается по ночам новым огромным керосино-калильным фонарем.
По другую сторону шоссе, ближе к городу вырос уродливый, ярко-желтый, похожий на поганку, весь в мелких узорах кинематограф с крикливым названием.