От обедни пришла Марфа Дмитриевна — ходила она всегда к Николе Рыбному, недалече, где всех и все знала: и молящихся, и священнослужителей, сколько свечей в каком паникадиле, сколько камней в какой ризе, даже голубей за окнами и семьи сторожей, — радостная пришла как причастница и всю дорогу доказывала глуховатой своей спутнице, приживалке знакомого столяра, что в каждом зубе свой чертенок заводится, оттого-то и болят зубы у людей.
— Махонький такой, вертлявый и костлявый, как закрутится внутри зуба — ну просто саваном покрывайся. Притихнет, к стеночке станет, хвост подожмет — полегчает немножко. Вырвешь зуб, выкинешь, и все пройдет, если только чертенок улепетнуть не успел. Или как теперешние доктора, слышала я, замазкой замазывают, замуравливают его там, чертенка-то, чтоб подох в зубе. Вот уж ни за что бы не далась я! Такую дохлятину во рту носить! Да схорони меня, Господи!
Глуховатая спутница безучастно качала головой: обеззубела давно, ее хата с краю.
Марфа Дмитриевна под конец перевела разговор на другое и стала рассказывать сначала про Илюху, а потом про Настю, как к ней чиновник сватается.
Спутница недоверчиво покачивала головой и шамкала губами: знаем, мол, мы эти сватовства!
Придя домой, Марфа Дмитриевна переоделась из черного, в маковых цветах, сатинового в рябенькое, затрапезное., с заплатанными локтями платье и посмотрела тесто, поставленное для воскресного пирога.
Подошло хорошо.
Стала делать пирог.
Нагнувшись над столом, разгребала своими сухенькими руками мясную начинку и поговаривала с Илюхой.
В розовой рубахе он сидел на лавке перед открытым окном и смотрел на голубей.
— Маменька, попьемте чайку вдвоем, так хорошо! — говорил он. — Все еще в соборе, не помешают нам.
— Ах ты, лодырь, лодырь! — улыбаясь, отвечала ему мать. Жалела она его теперь, как маленького.
— Маменька, а маменька, попьемте чайку! — приставал Илья.
— Да уйди ж с глаз, лодырь, — будто серчая, крикнула мать, — хоть бы голубятню почистил, надысь взглянула — все позагажено, живого места нет в будке, как еще не передохнули твои голуби!..
Илья встал, вздохнул. Прошел на двор к голубятне.
— Чего ж я, право, не гоняю голубей сегодня, погода-то какая, прямо лето!
Он взял длинный шест и пугнул им с высокой будки голубей.
Белая зобастая пара, голубь и голубка, взлетев, закружилась в синеве, сверкая белизной, пока была низко, и зачернев, когда поднялась в высоту.
— Боже мой, как хорошо! — прошептал Илья, закинув голову. — Не заклевал бы только коршун…
Душа замирала у него, и слезы навертывались на глаза. Загляделся синевой и лётом птиц, жалко себя стало. Ох, жизнь! Плюнул, махнул рукой.
— Пить буду, вот что!
Зазвонил большой соборный колокол. Поздняя обедня отошла. Потянулся народ с горы, Илья в открытые настежь ворота еще издали увидел Ивана с Полей.
— Тоже, поразоделись! Купцы проклятые! — громко сказал Илья.
Иван шел в крахмальном воротничке и фаевом, новом, сделанном к Пасхе картузе. Поля загребала пыль своим черным толстым платьем и наплоенной, накрахмаленной нижней юбкой. Она была в шляпке с громадным фиолетовым цветком, не то розаном, не то маком.
Проплывая в воротах мимо Ильи, Поля сказала ему ласково:
— Ах, жара какая! А Настя вернулась?
Иван сердито посмотрел на брата и ответил за него:
— Эта шлюха скоро не вернется. Пирог остынет! На бульваре с чиновником своим путается.
— Вовсе не путается, — боязливо возразил Илья, — гуляет себе, как все девушки.
— Заступаться? Ах ты тварь безносая! Молчи уж! — крикнул Иван, проходя.
Илья забурчал ему вслед:
— У-у! Сибирский характер!..
К столу тянуло его, к пирогу праздничному, а идти не рещался: знал, что брат ругается, когда его за столом видит; Поли стеснялся, думал, что брезгует. Переминаясь с ноги на ногу, стал Илья в воротах.
— Илюша, обедать иди! — закричала с крыльца мать.
Малым ребенком почувствовал себя Илья от удовольствия.
— Я, маменька, только руки помою, будку чистил, — заторопился он.
Пока Марфа Дмитриевна накрывала стол свежей скатертью да тарелки расставляла, пришел отец с Мишей.
Стоволосьев молчал и закручивал конец бороды, изредка поваркивая на кого-то.
Несколько раз взглянув на мужа и хрюкнув тоже несколько раз, как она имела обыкновение хрюкать, когда ее что-нибудь начинало заботить, Марфа Дмитриевна, бегая между столом и печкой и рассчитывая, что запах подпекающегося пирога смягчит мужа, подступила к нему робко.
— Что ж тебя беспокоит? — хотела она спросить, да язык никогда бы не повернулся на такое, и спросила она по-другому:
— Водочки-то подать прикажешь?
Понимая ее и ценя ее робость, Стоволосьев ответил:
— Да-с, молодой-то сутуловский из ранних видно, ловок, не дается. Который день пять сот за пазухой ношу, всучить случая не вижу; на порог, извольте видеть, пускать не велел!
— А-ах ты! — заботливо прислушалась жена. — А по-нашему, по-бабьему да по-глупому, выходит, что тебе не иначе как Ивана подослать за этим делом надо, с Николкой-то сутуловским они по малолетству в приятелях были.
— И правда, — согласился Стоволосьев, поглядывая на сына. — Пошлю Ивана.