Лютой ветреной и бесснежной зимой 21 года я приехал на постоянную работу в Москву. Две недели мы жили в уютном и теплом вагоне, но на дальних рельсах. В первый же день оттуда пешком через пустынную, заледенелую Москву я пришел на Тверскую. Физического тепла хотелось так же, как человеческого. День прошел в явках по месту службы, было уже темно, когда я добрел до “Кафе поэтов” на Тверской. Чудовищное одиночество сковывало меня. Блок и Верхоустинский умерли. Единственным близким человеком в Москве был Есенин.
Я вошел и, как был, в шинели сел на скамье. Какая- то поэтесса читала стихи. Вдруг на эстраду вышел Есенин. Комната небольшая, людей немного, костюм мой выделялся. Есенин что-то сказал, и я вижу, что он увидел меня. Удивление, проверка впечатления (только что в “Правде” была напечатана телеграмма о моей смерти) и невыразимая нежность залила его лицо. Он сорвался с эстрады, я ему навстречу — и мы обнялись, как в первые дни. Незабвенна заботливость, с какой он раскинул передо мной всю “роскошь” своего кафе. Весь лед 16 года истаял. Сергей горел желанием согреть меня сердцем и едой. Усадил за самый уютный столик. Выставил целую тарелку пирожных — черничная нашлепка на подошве из картофеля: “Ешь все, и еще будет”. Желудевый кофе с молоком — “сколько хочешь”, с чудесной наивностью он раскидывал свою щедрость. И тут же, между глотков, торопился все сразу рассказать про себя — что он уже знаменитый поэт, что написал теоретическую книгу, что он хозяин книжного магазина, что непременно нужно устроить вечер моих стихов, что я получу не менее восьми тысяч, что у него замечательный друг, Мариенгоф. Отогрел он меня и растрогал. Был он еще очень похожий на прежнего. Только купидонская розовость исчезла. Поразил он меня мастерством, с каким научился читать свои стихи.
За эти две недели, что я жил в вагоне и бегал по учреждениям, я с ним виделся часто.
На другой же, вероятно, день я был у него в магазине на Никитской. Маленький стол был завален пачками бумажных денег. Торговал он недурно. Тут же собрал все свои книги и сделал нежнейшие надписи: на любимой тогда его книге “Ключи Марии” — “с любовью крепкою и вечною”; на “Треряднице” — “наставнику моему и рачителю”. Вероятно, в этот же день состоялась большая эскапада. Он повез меня вместе с Клычковым и еще кем-то к Коненкову. Там пили, пели и плясали в промерзлой мастерской. Оттуда в пятом часу утра на Пречистенку к “Дуньке” (так он называл Дункан), о которой он уже мне говорил как о факте, который все знают. Скажу наперед, что по всем моим позднейшим впечатлениям это была глубокая взаимная любовь. Конечно, Есенин был влюблен столько же в Исадору, сколько в ее славу, но влюблен был не меньше, чем вообще он мог влюбляться. Вообще же этот сектор был у него из маловажных. Женщины не играли в его жизни такой роли, как, например, у Блока.
Вернулся я в вагон поздним утром. Чтоб покончить с Исадорой, припомню еще одно ее посещение Есенина при мне, когда он был болен. Она приехала в платке, встревоженная, со сверточком еды и апельсином, обмотала Есенина красным своим платком, — я его так зарисовал, он называл этот рисунок — “в дунькином платке”. В эту домашнюю будничную встречу их любовь как-то особенно стала мне ясна. Это было в Богословском переулке, где Есенин жил вместе с Мариенгофом. Там я был у него несколько раз, и про один надо рассказать. Я застал однажды Есенина на полу, над россыпью мелких записок. Не вставая с пола, он стал мне объяснять свою идею о “машине образов”. На каждой бумажке было написано какое-нибудь слово — название предмета, птицы или качества. Он наугад брал в горсть записки, подкидывал их и потом хватал первые попавшиеся. Иногда получались яркие двух- и трехстепенные имажинистские сочетания образов. Я отнесся скептически к этой идее, но Есенин тогда очень верил в возможность такой машины.
Вот, пожалуй, и все, что сохранила мне память из быта наших встреч 21 года. О моем вечере стихов, о встрече о Брюсовым в “Кафе поэтов” и другом не буду сейчас говорить — это сейчас стороннее.
Сейчас надо восстановить картину идейной жизни Есенина в этот период.
Наличие уже вспыхнувшей — запоздало! — литературы о Есенине заставляет прежде всего сделать тут одну оговорку. В страстной статье в “Красной газете” Борис Лавренев обрушился на тогдашнюю компанию Есенина, на имажинистов, называя их “дегенератами”, а Есенина “казненным” ими. Это не совсем верная концепция, и даже совсем неверная. Конечно, тогдашний (и позднейший) быт Есенина сыграл свою роль в его преждевременной гибели. Но нельзя винить банку за то, что в нее налит яд. Близоруко видеть в имажинизме и в имажинистах только губительный быт. Имажинизм сыграл гораздо более крупную роль в развитии Есенина. Не вдаваясь сейчас в литературный трактат (я его хотел написать тогда же по предложению Есенина, и эта не написанная до сих пор книжка была объявлена Есениным под заглавием “Идолы” — по-русски — образы), я только продолжу основную линию этой статьи.