Сегодняшнее собрание было особенно оживленным. Вести об удачном наступлении генерала Арбатова и о начале наступления генерала Буроклыкова просачивались в город раньше опубликования телеграмм. Каждое известие о наступлении создавало в тылу необыкновенно приподнятое настроение. Мгновенно приходила в движение вся грузная тыловая машина. Интенданты, подрядчики заполняли центральные улицы и кафе, толпились на тротуарах и в скверах, предлагая никому не нужные, а часто и несуществующие товары. Все нужное — кожа, мука, крупа, соль, сахар, рис — давно исчезло с рынка, было продано или спрятано, и владельцы этих товаров сидели в своих лавках и конторах, по большей части имеющих совсем не соответствующие товару вывески часовых магазинов, кондитерских, просто восточных лавок, и ждали, когда к ним придут. На улицах слышались фразы: “Два вагона каустической соды”, “Вагон вермишели”, “Вагон лаврового листа”. Потные, возбужденные фигурки спекулянтов в пальто клеш, синих брюках и рыжих ботинках сновали взад и вперед, ловили друг друга, толпились на перекрестках, выводили цифры в блокнотах, уверяли друг друга в счастливых сделках, приглашали друг друга в кафе, с тайной надеждой выпить оранжад или проглотить мороженое за счет приглашенного. Те из них, у кого были в руках кончики хвостика, ведущего к какому-нибудь интенданту, строили непроницаемые физиономии, горя желанием выболтать новости: “Новая победа! Наступление!” — “На Константинополь?” — “На что вам Константинополь?! На Багдад! Через неделю там будем”. Необычайная воинственность охватывала всю эту нечисть тыла. То и дело слышалось: “Ну и колошматим же мы турок!”, “Всыпали по первое число!”, “Куда им против нас!”. По мостовым неслись автомобили с расфранченными военными тыловиками, вперемежку с сестрами в развевающихся свежих апостольниках, мчались дельцы на лихачах с Эриванской площади и обратно, со всех сторон неслась музыка марша “Под звуки лихих трубачей”. Музыке подпевали, подсвистывали, подмаршировывали. Особенно нравилось вот это место песенки: “А там, приподняв занавеску, две пары таинственных глаз…”
Чем ближе к вечеру, тем более усиливался угар. Кое-где в городских духанах, в двух шагах от центра, уже заказывались шашлыки и лилось кахетинское. Военное возбуждение усиливалось винным. Уже были сумерки, когда сквозь беснующийся в пафосе наступления город прошла рота обглоданных ветром и зноем солдат, в наскоро подправленных и подчищенных гимнастерках, только что, очевидно, пришедшая с фронта, откуда-нибудь из-под Эрзерума, кое-как пополненная и вновь гонимая на вокзал, в теплушки, на новый фронт, в Персию.
Измученные злые глаза солдат косились с мостовой на усеянные разодетой толпой тротуары и освещенные окна кафе. Молоденький щеголеватый офицерик, из прапорщиков, шедший впереди солдат, наоборот, гарцевал, хотя и не был верхом, перед улицей, перемигивался с женщинами и чуть не вымаливал глазами напутственного на подвиг привета. Но улица старалась не замечать хмурых, настороженных лиц солдат, а потому не замечала и офицерика.