Он надел фуражку и вышел. На дворе стоял ханенок, чумазый, в расшитой золотом и шелком шапочке. Ослабов наклонился к нему. А ханенок не испугался и продолжал смотреть круглыми, блестящими, карими глазами. Ослабов вынул из кармана горсть сушеных персиков, начиненных орехами, которые купил на базаре, и протянул ханенку. Ханенок гордо, даже презрительно улыбнулся и сделал грязным пальчиком отрицательный жест. Ослабов пошел наугад по переулку. По одной стороне журчал веселый арык и густо поднимался ивняк. Через несколько поворотов переулок обрывался. Село кончилось, началось поле. Вдали стояли еще белые от снега горы. Повсюду, причудливо изгибаясь и расползаясь стволами, как змеи, клубились старые миндали. В голубых архалуках, с кирками на плечах, стройно шли персы, и кто-то из них гортанно пел. Невероятная худоба их, проваленные глаза и запекшиеся губы поразили Ослабова. У одного из них в руках был высокий букет из мелких роз, навязанных на палку, и опять это розовое пятно на голубом пейзаже ослепило Ослабова. Надышавшись воздухом, он вернулся к себе. Комната была уже готова.
Ослабов разложил вещи. Ему принесли чай и хлеб. Непонятное чувство он испытывал: как будто вернулся домой из далекого, трудного путешествия. А дома своего не знал. А дом приветлив, светел и спокоен. В нем бы и остаться. Ослабов лег на койку. Звякание птиц в саду и дребезжание цветных стекол слились в баюкающий, переливающийся, как перламутр, мотив. Тихо стала плести память паутину из ушедших дней. И все, что было, заулыбалось. Издали. Раннее детство в яблоневом саду, незаметные годы гимназии, долгие, с попойками, тюрьмой, студенческие годы, потом начало практики, работа на окраине и вдруг — война и приезд сюда, в Персию, в эту комнату. Неужели все это и есть жизнь? Ведь прошла уже половина, и лучшая. А что было? Из этой комнаты казалось, что ничего не было. И вдруг восторг жизни охватил Ослабова. Кровь прилила к сердцу сильнее и быстро отхлынула. “Неврастения! — попробовал он подумать. — Обычное повышение энергии, за которым последует упадок. Но нет, не то: подлинный прилив сил. Просто лежать невозможно”,
Он встал и прошелся по комнате, — и в комнате оставаться нельзя: тянет идти куда-то, что-то узнать, кого-то встретить. Весенняя, как в молодости, бодрость. Завтра начинается регулярная работа. Сегодня он еще свободен.
На углу два худых, высоких перса чинили стену. Один стоял наверху, другой — внизу. Нижний мерно отхватывал комок глиняной грязи от большой кучи, намешанной перед ним, и легко, как мяч, бросал его вверх. Верхний безошибочно ловко ловил комок и, грациозно отгибая локоть, бросал его на стенку, подравнивая бока киркой. Стена на глазах росла. Тонкие, ритмичные фигуры персов четко выделялись на фоне стены и неба. Складчатые юбки архалуков разметывались, как в танце. “Как хорошо они работают”, — подумал Ослабов.
Он пристальнее вгляделся в персов и заметил, что на лбу у одного была большая, круглая язва, а у другого гноился нос. Персы прервали работу, подозвав к себе уличного разносчика чая. Выпили по стаканчику. Пока они доставали шаи, разносчик чая вытер стаканчики о фартук и засунул опять за пояс, чтобы идти дальше и поить других. Ослабов угрюмо смотрел на эту сцену.
Он пошел дальше по арыку между стен, за которыми уже стояли в первом цвету стройные персиковые деревья, и старался выйти к озеру, но вдруг попал на какую-то голую десятину, замусоренную и разоренную. Вокруг нее стояли драные солдатские юрты. Под ногами были остатки виноградного сада. Серые, запыленные солдаты кучками бродили взад и вперед, знакомились со вновь прибывшими, кто-то играл на гармонике, другой отплясывал перед ним трепака. Ослабов посмотрел на пляшущего и узнал в нем того самого курносого с розовыми деснами, которого видел на станции.
— Что, барин, полюбоваться на солдатское житье пришли? — спросил пляшущий, не переставая плясать. — Пляшем, пляшем! Праздник у нас сегодня: хлеб с червями на новоселье дали. Вот мы и пляшем! — Он истово отплюнулся и захохотал. В кругу его смех подхватили.
— Колесом в животе червивый хлеб пойдет! — продолжал он.
— Зачем колесом? Он и плашмя ляжет! — сказал кто-то. — С червем мягче.
— Будет тебе, подметки отколотишь! — остановил танцора бородач в белой рубахе, обрисовывавшей круглый живот.
— А туда им и дорога, казенные! — отбрехнулся курносый. Пот лил с его покрасневшего лица, а он не переставал плясать. Гармоника трепыхала все визгливее и чаще, и он все дробнее разделывал ногами. Наконец вдруг разом оборвали оба — и плясун, и гармонист.
— Лечить нас приехали? — насмешливо спросил Ослабова курносый. — Можно нам и полечиться. А вот штанов летних нам не привезли? А то глядите — в чем ходим! — И он вытащил кусок ваты из стеганых истертых своих зимних рейтуз.
— Будет тебе дурака валять! — опять остановил его бородач. — Это Ванька, — сказал он Ослабову, как бы извиняясь, — он у нас озорной, никому проходу не дает. Намедни вечером генерала, как он из санитарного вагона в свой переходил, до смерти напугал — собакой лаять стал из-под вагона.