— Она вина не пьет, — ответил Мышонок и, посмотрев на Ослабова своими круглыми добрыми и веселыми глазами, прибавил: — Нельзя так сразу влюбляться.
— Я не влюблен. Фронт не для любви, — строго сказал Ослабов.
— Ах, какой вы глупый. Ваше здоровье! Или нет, хотите за Зою?
— Не надо! — испугался Ослабов.
Зоя чем-то отличалась от всей этой компании.
— Молча, вдвоем… — зашептал Мышонок пухлыми, темно-красными от вина губами.
— Хорошо, — сказал Ослабов. Они звонко чокнулись.
— Что она сейчас делает?
— Наверное, возится с айсорами. Знаете, они пришли к могильникам, на берегу, и живут почти голые, грязные. Интересно: внизу, в могилах их царство, а наверху они, нищие, голодные.
— Я видел. Вчера к окнам конторы подошла девочка-айсорка — они удивительно красивы — и стала плакать. А кто-то взял и выплеснул ей прямо в лицо целую чернильницу красных чернил.
— Какой мерзавец! — возмущенно сказал Мышонок.
— Тише, он здесь.
— Кто?
— Не все ли равно?
— Довольно секретничать! — закричал неожиданно Боба. — Наш главный врач просит слова.
— Ничего подобного, — сказал волосатый доктор. У него была мягкая бабья фигура, волосатый затылок, отвисающая губа, и все это вместе взятое делало его симпатичным. К тому же он немного заикался. И была у него слабость: он мнил себя оратором.
— Я совсем не хотел говорить, — начал он, — и если я хотел что сказать, так свое особое мнение.
— Просим, просим! — раздались голоса.
Доктор отпил из своего стакана.
— Это, позвольте, что же такое? — запротестовал Боба. — Сначала речь, потом вино, а не наоборот? Прошу всех допить и налить снова полно. Юзька, скорей!
— Мое особое мнение вот какое, — снова начал главный врач. — Вот я живу тут, лечу больных, делаю операции, пью с вами, смотрю на солдат, захожу к военнопленным, и все меня грызет одна мысль: на кой черт все это? Чего мы все тут торчим? Зачем это нужно нам, солдатам, военнопленным, всем?
— Нас не подслушивают? — оглянулся Боба.
— Говорите, говорите! Все свои, — закричал Тинкин. — В вашей идее есть ядро.
— Есть ядро или нет, -подхватил главный врач, -я не знаю. Но ощущение есть. И в массах оно еще сильней, чем у нас. Всех домой тянет! Довольно! За ваше здоровье, господа! За всех нас! Простите, коли не так сказал. А только выход у нас один.
— Один! — звонко повторил Тинкин.
— Какой? — воскликнули несколько человек. На минуту все притихло.
— Революция! — срываясь в голосе, произнес Тинкин, взволнованно достал портсигар и закурил. — Я думаю, Арчил Андреевич со мной согласен.
Батуров захохотал.
— Конечно, конечно, революция! — воскликнул он.
Ослабов посмотрел на его лицо, и вдруг оно показалось ему фальшивым, как будто нагримированным: хохочущая пасть, дико оскаленные зубы, расширяющаяся книзу челюсть, надувшаяся полосатая красная шея, прыгающие уши, белки в покрасневших веках и прямо над бровями, как будто безо лба, спутанная копна черных волос: никак не вязались с этим лицом слова о революции.
А фоном этой голове был совсем посиневший вечерний сад.
— Ваше здоровье! — говорил приветливый, как всегда, Батуров, — Я вам третий раз говорю “ваше здоровье”.
— Ваше здоровье! — бледный, охрипнувшим голосом ответил Ослабов. Голова у него кружилась, все качалось перед глазами.
— Революция? — пьяно поднялся Шпакевич. — А знаете ли вы, что такое революция? Это порыв, это восторг, это энтузиазм, это романтизм. Юзька! Ты знаешь, что такое романтизм?
— Никак нет, Бронислав Иванович, — отрапортовал, приставляя ладонь к потному лбу, Юзька.
— Я тоже не знаю. Но пью за него! За романтизм, за революцию, за все опьяняющее, бунтующее я пью, пью, господа. Эх, гитару бы мне! А меня не арестуют завтра? — закончил он, обращаясь к Бобе.
— Зачем завтра? — возразил Боба. — Я тебя сегодня же отправлю под арест, — ишь, надрызгался!
— Ерунда! — раздался немного гнусавый голос Цивеса. — Шпакевич изображает революцию как нашу оргию, как будто вот мы сейчас все, кто есть, пьяные, можем пойти и сделать революцию. Ничего подобного! Революция есть прежде всего механика, точный расчет общественных сил, которые, в свою очередь, являются производными экономических отношений! Это все азбука, господа, и прежде чем говорить о революции, надо эту азбуку выучить. Итак, я пью за младенцев и за азбуку.
Кое-кто засмеялся.
— Это кто младенец? — сердито поднялся Шпакевич, — я младенец? Я, старший контролер, получаю публичное оскорбление? Я должен реагировать. Подать мне сюда Цивеса!
Он, шатаясь, вылез из-за скамейки. Его усадили, он еще долго оскорблялся.
— Товарищ Цивес прав, — сказал, поправляя пенсне, Тинкин, — революцию необходимо мыслить как точно действующую машину. Но это еще не все. У каждой машины есть рычаги. На каждом рычаге должна лежать опытная и уверенная рука. Я хочу сказать, что революционным движением нужно управлять, его надо то усиливать, то ослаблять, его надо вызывать.
— Провоцировать, — подсказал Боба.
— Я этого слова не принимаю, — спокойно сказал Тинкин, — и считаю это выступление образцом провокации, которой я не поддаюсь.
— Съел? — спросил пьяный Шпакевич такого же Бобу. Они наклонились друг к другу и слиплись щеками.