В последнее время споры с Марией Николаевной происходили все чаще, обычно их начинал Сережа, иногда Вера принималась ей возражать, говорила: «Ах, мама, ты не знаешь, а споришь!» Это было непривычно Марии Николаевне, волновало и огорчало ее.
В это время в комнату поспешно вошел Сережа.
— Наконец, а я-то волнуюсь ужасно, — радостно сказала Александра Владимировна. — Где ты был?
— Бабуля, готовьте мне вещевой мешок, я послезавтра ухожу с рабочим батальоном на рытье окопов! — громко, задыхаясь, объявил Сережа, вынул из ученического билета бумажку и положил ее на стол, подобно игроку, выбрасывающему перед опешившими партнерами козырного туза.
Степан Федорович развернул бумажку и, как человек опытный и знающий «бумажное дело», внимательно, начав от штампа с номером и числом, стал рассматривать ее.
Сережа, снисходительно улыбаясь, уверенный в полновесной ценности документа, сверху вниз глядел на сощуренные глаза и наморщенный лоб Степана Федоровича.
Маруся и Женя в это время забыли о ссоре и понимающе переглянулись, тайком наблюдая за матерью.
Сережа был главной привязанностью Александры Владимировны: его глаза, тревожный, по-взрослому сильный и по-детски непосредственный прямой ум, его застенчивость, соединенную со страстностью, детскую доверчивость, соединенную со скептицизмом, доброту и вспыльчивость — все это боготворила в нем Александра Владимировна. Как-то она сказала Софье Осиповне:
— Знаешь, Соня, вот мы подошли к старости, покидаем жизнь, не мирный сад, а жизнь в огне, война бушует, но я, старуха, по-прежнему так же страстно верю в силу революции, верю в победу над фашизмом, верю в силу тех, кто держит знамя народного счастья и свободы. И мне кажется, что Сережа из этой породы. А он ведь, он дитя поколения. Вот за это я как-то особенно люблю его.
Но дело в том, что любовь Александры Владимировны к внуку была прежде всего безотчетной, не рассуждающей и, следовательно, простой и настоящей любовью.
Эту любовь знали все близкие ее, она трогала их, но и сердила; она вызывала бережное и в то же время ревнивое чувство, как это часто бывает в больших семьях. Иногда дочери говорили с тревогой:
— Если с Сережей что-нибудь приключится, мама не переживет.
Иногда говорили с сердцем:
— О господи, нельзя все-таки так дрожать над этим мальчишкой!
Порой осуждали с насмешкой:
— Когда мама старается быть одинаковой и к Людмилиному Толе и к Сереже, — у нее ничего не получается.
Степан Федорович передал бумажку Сереже и небрежно сказал:
— Филимонов подписал, ничего, я завтра поговорю с Петровым, и мы тебя устроим на СталГРЭС.
— Зачем? — спросил Сережа. — Я ведь сам пошел, меня не брали, нам сказали, что дадут не только лопаты, но и винтовки и переведут здоровых в строй.
— Так ты что́ это, сам, что ли, записался? — спросил Степан Федорович.
— Ну конечно.
— Да ты с ума сошел, — сердито сказала Мария Николаевна. — Да ты подумал о бабушке, да ты знаешь, что она не переживет, если, не дай бог, случится что-нибудь с тобой?
— Ведь у тебя паспорта еще нет. Да вы видели дурака? — сказала Софья Осиповна.
— А Толя?
— Ну и что Толя? Толя на три года старше тебя. Толя взрослый человек. Толя призван родиной исполнять свой гражданский долг. Вот и Вера: да разве я ей слово сказала? Придет время, кончишь десятый класс, тебя призовут, никто слова тебе не скажет. Я поражаюсь, как записали его. Надрали бы уши…
— Там был один меньше меня ростом, — перебил Сережа.
Степан Федорович подмигнул Жене.
— Видали мужчину?
— Мама, а ты что молчишь? — спросила Женя. Сережа посмотрел на Александру Владимировну и негромко окликнул ее:
— А, бабка?
Он один говорил с ней насмешливо и просто и часто с какой-то смешной, трогательной снисходительностью спорил с ней. Даже старшая его тетка Людмила редко спорила с Александрой Владимировной, несмотря на властность характера и искреннюю уверенность в своей всегдашней правоте во всех семейных делах.
Александра Владимировна быстро вскинула голову, точно за столом сидели ее судьи, и произнесла:
— Делай, Сережа, так, как ты… я… — она запнулась, поднялась быстро из-за стола и пошла из комнаты.
На мгновенье стало тихо, и растроганная Вера, чье сердце в этот день открылось для доброго сочувствия, сердито нахмурилась, чтобы сдержать слезы.
Ночью улицы города наполнились шумом. Слышались гудки, пыхтение автомобильных моторов, громкие окрики.
Шум этот был не только велик, но и тревожен. Все проснулись, лежали молча, прислушиваясь и стараясь понять, что происходит.
Вопрос, волновавший сердца разбуженных ночным шумом людей, был в ту грозную пору один: не прорвались ли где-нибудь немцы, не ухудшилось ли внезапно положение, не уходят ли наши и не пришло ли время среди ночи одеться, торопливо схватить узел с вещами и уйти из дому. А иногда леденящая тревога сжимала сердце: «А что, собственно, за шум, что за невнятные голоса, а вдруг воздушный десант?»
Женя, спавшая в одной комнате с матерью, Софьей Осиповной и Верой, приподнялась на локте и негромко сказала:
— Вот так в Ельце с нашей бригадой художников было: проснулись — а на окраине немцы! И никто нас не предупредил.