Наступил последний вечер, мы перестукивались через стену друг с другом — договаривались, какую песню будем петь и какой лозунг выкрикнем. Мы уже вычистили, насколько это возможно, нашу одежду, приготовили на утро чистые рубашки, побрились. Бритв у нас не было — нас брил гарнизонный парикмахер-солдат. И, по правде говоря, я почувствовал даже легкую дрожь в его руках. Обычно он много болтал и перед каждой фразой вставлял: «Дай бог», а в тот вечер был молчалив, ни слова не проронил. Да, тогда-то я думал о своем и не заметил этого, а сейчас припоминаю. Ну вот. Все приготовились. Спокойно и мирно легли спать. «Спокойно и мирно» — это не очень большое преувеличение. С легким беспокойством, немного волнуясь. Как тогда, когда раньше мы готовились рано утром проснуться и отправиться в поход. Или как тогда, когда у нас были маневры в полевом лагере. Во всяком случае, мы не испытывали никакой тревоги, страха, мешающего заснуть или вызывающего во сне кошмар, когда вскрикиваешь, просыпаясь. Умереть на взлете борьбы и веры в идеалы казалось легко. Это не пустые слова — я через это прошел. По правде говоря, сейчас, через столько лет, умирать уже не так просто. Какой-то голос в сердце требует посмотреть, чем все кончится. Но тогда, в молодости, этот внутренний голос молчал — во всяком случае я его не слышал. В театре зритель хочет и может посмотреть, чем кончится спектакль, но актер, захваченный игрой, никогда не замечает, как опускается занавес. Конечно, нельзя осуждать за это зрителя. Ведь он — просто зритель, сидит в зале, на сцене — актеры. Но ведь вся наша жизнь — театр, а мы — актеры. Один играет роль героя, другой — предателя, третий — палача, остальные изображают толпу. Есть, правда, одна разница: тебе не дают роль, ты ее сам выбираешь. Следовательно, от тебя зависит, кем быть: просто одним из толпы, палачом или героем.
Короче говоря, мы договорились обо всем и легли спать. Да, я забыл сказать, что у нас был еще один уговор: кто утром раньше всех проснется, тот разбудит остальных. Чтобы шаги солдат и удары в двери не застали нас врасплох, чтобы у нас оставалось время.
Утром мы разбудили друг друга, оделись и сидели в ожидании. Вскоре послышались шаги солдат, скрежет отпирающихся замков. Но вдруг все смолкло. Наше ожидание затянулось. Не знаю, на сколько минут, но каждая минута казалась вечностью.
Через некоторое время снова послышался шум, но не очень громкий. Дверь моей камеры открылась, и меня вызвали. Меня одного. Значит, собирались расстреливать поодиночке. Это был один из их приемов, последняя пытка, которую они применяли. Это была пытка как для того, кого лишали поддержки товарищей, так и для тех, кто оставался в камерах и слышал выстрелы. Да, палачи на все способны. Просто убить им мало, они хотят сначала сломить человека. Даже за мгновение до твоей смерти они жаждут увидеть твое смятение. В твоей походке, в голосе, в жестах, во взгляде, даже в биении сердца — через стетоскоп врача.
Я поднялся, громко, через стены, попрощался с друзьями и вышел. Но вместо того чтобы посадить меня в фургон и везти на площадь, где расстреливают, меня повели в комендатуру. Наверное, чтобы написать завещание или выполнить какие-то другие формальности. Когда я вошел в помещение комендатуры, я увидел старушку в чадре, съежившуюся на стуле. Услышав шаги, она подняла голову и бросилась обнимать меня. Все это произошло очень быстро, в течение каких-то нескольких мгновений, и в течение этих нескольких мгновений я не узнавал свою мать.
Да, надо все разъяснить по порядку. Когда меня арестовали, моя мать была еще не стара. И во время свиданий не выглядела старой. Она не казалась старой даже во время последнего свидания, когда уже стало известно, что скоро конец. Конечно, она поседела, ослабела, осунулась, и все же она не была старухой. Но сейчас эта женщина в моих объятиях была совсем-совсем старой. Да, кажется, я сказал, что женщина, которая кинулась ко мне, была в чадре. Но нет, впервые я видел свою мать без чадры. К тому же перед чужими мужчинами. Моя мать даже дома, из-за боязни, как бы вдруг ее не увидел кто-нибудь посторонний, не снимала чадры. Но сейчас голова ее не была покрыта. Ее черная чадра, вся в пыли, валялась на полу рядом с ней.
— Мать! Что такое? Что случилось? — я ничего не понимал.
— Убьют, хотят убить, — зарыдала она. — Но я не позволю. Пусть сначала убьют меня, а уж потом тебя.
— Мать, вернись домой, успокойся. Слова уже бесполезны. Дома знают, что ты пришла?
— Нет, я ушла из дому в полночь. Я больше не могла, не было сил оставаться дома. Никому ничего не сказала.
— Тогда скорей возвращайся. Они будут волноваться, тревожиться.