Да, в полночь, бог знает что передумав, она поднялась с постели, вышла из дому и, опять-таки бог знает как, добралась сюда. Когда стало светать, фургон, отвозивший дежуривших ночью офицеров в город, выехал из ворот тюрьмы и отправился в путь по пыльной дороге. Вдруг водитель заметил, как что-то черное упало перед машиной. Он резко затормозил. Шофер и выскочившие из машины офицеры увидели старушку, которая твердила: «Вы везете его, чтобы убить. Убейте же сначала меня, переезжайте меня!» Как ее ни переубеждали, ничто не помогало. В конце концов пришлось пустить ее внутрь, чтобы она сама осмотрела фургон. Заглянув в него, она запричитала: «Значит, уже убили? Значит, уже убили?»
Ей поклялись, что сегодня никого не расстреливали. Но она все равно не верила. Пришлось привезти ее в комендатуру. Она так взволновала всех, что офицеры впервые забыли, что они офицеры, и просто по-человечески, не считаясь с правилами, приказали привезти меня, чтобы мать своими глазами убедилась в том, что я жив. Мать держалась твердо и решительно. Она не стонала, не плакала, не умоляла. До той минуты, пока она не увидела меня, она не проронила ни слезинки. Она пришла сюда не для того, чтобы просить о помиловании, о прощении. Она пришла сюда не для того, чтобы вымолить жизнь своему сыну. Она знала, что сын ее умрет Она пришла умереть вместе с сыном. Она пришла сюда, чтобы броситься под колеса фургона.
— Мать, — сказал ей дежурный офицер, — теперь, когда ты увидела сына здоровым и невредимым, возвращайся домой. Если вас здесь увидят, у нас будут неприятности.
Ее глаза заблестели, а губы скривились в усмешке.
— Хм! Вернуться домой, чтобы через час мне сообщили, что можно забрать его продырявленный труп?
— Мать, — стали уговаривать ее офицеры, — поверь, его не казнят. Такого распоряжения не было. Даст бог, его помилуют.
Как бы то ни было, ее отправили домой, а меня вернули в камеру. Мое возвращение было встречено с радостью, мучительное ожидание моих товарищей кончилось. Я сказал им, что ходят слухи, будто казни прекратят. Как выяснилось позже, этот слух не был лишен оснований. Время было не подходящим для продолжения расстрелов. Мир не мог дальше выносить такое количество пролитой крови и такой подлости. Пришлось приостановить казни и «помиловать» нас.
Второе событие, о котором я вам сейчас расскажу, произошло несколько раньше. Когда участь наша была решена, мы каждый день ожидали исполнения приговора.
Однажды пришел гарнизонный врач — он выполнял свои формальные обязанности — и официальным тоном спросил, нет ли у нас каких-нибудь недомоганий, не беспокоит ли что-нибудь. Я был весь в ранах от пыток и ужасно страдал. Кровотечение никак не унималось. Меня пугало, что из нечистой одежды, на этой грязной постели в мою кровь попадет зараза. Я сказал обо всем этом врачу. Осмотрев меня, он заявил:
— Здесь необходима операция.
— Так дайте же распоряжение.
Он, глядя мне прямо в глаза, бессовестно равнодушно ответил:
— О, ага, к чему все это? Зачем мы будем зря беспокоить и вас и себя? Через два-три дня все кончится. Вы столько времени терпели, потерпите еще немного.
Я смотрел на него. Я не понимал, кто он. Его облик менялся в моих глазах: то он казался шакалом, то лисой, то становился собакой, то гиеной, превращался в волка, в толстого коротконогого кабана, сующего морду в грязную топь, выискивая что-то. О, его морда вся в грязи. Потом он снова принимал свой обычный вид. Он был более омерзителен, чем самое мерзкое существо. Не знаю, что прочел он в моих глазах, но он испугался. Он раскрыл рот, желая, по-видимому, объяснить что-то, но в этот момент я спокойно, без раздражения, не повышая тона, холодным, как лед, голосом произнес:
— Провались!
Как бы то ни было, он был в чине полковника, а я — лейтенант. И все же он не сказал ни слова. Он попятился, вышел из камеры и бросился бежать.
Много лет спустя он приехал сюда в качестве ревизора. Заглянул в нашу камеру и узнал меня. Побледнел, губы его растянулись в ядовитой усмешке:
— Рад видеть вас снова.
— Сочувствую тебе, что я остался жив, — ответил я. — Мы все не считаем тебя врачом, мы не примем из твоих рук ни одной пилюли. Для тебя у нас есть только то же самое слово: «Провались!»
И на этот раз без крика и брани, как того ожидали друзья, с испуганными глазами, поджав хвост, он убежал. Я не вспоминал больше о нем. Недостойно занимать мысли человека этим гадом. Хороших людей и хороших событий в жизни достаточно, чтобы не позволять плохому копошиться в твоем мозгу и терзать тебя. Но даже тогда, когда мы с ним оставались вдвоем в тесной камере и он смотрел в мои глаза и с невероятным цинизмом произносил те слова, я, потрясенный и ошеломленный, ни на одно мгновение не усомнился в человеке, в человечестве, в моей душе не возникла та неприязнь к людям, которая может охватить все, отравить, сгноить и разрушить.
Даже в то время я знал, что люди и возносятся, и низко падают, что их вознесение достойно поклонения, а их падение карается жестокой болью.