Все другие сейчас здесь представленные художники сохраняют (менее всего, пожалуй, Giriend) почти в полной неприкосновенности то случайное отношение линий, то случайное отграничение форм друг от друга, какое нашли они в природе. Странно видеть, что все творческое стремление их нашло исход только в краске. Почему? Почему видоизменяется, часто выкидывается или заменяется другой только краска? Что мешает подвергнуть тому же художественно-необходимому изменению линеарную и плоскостную сторону природы? Почему создается стремление к творчеству только в области «peinture» и почему неприкосновенна другая одинаково мощная, нужная, сторона живописи, которую мы довольно туманно называем «рисунком»? При переходе от холста к холсту, в конце концов, создается впечатление по-разному раскрашенной природы, так же, как по-разному можно выкрасить дом, стул, шкаф. Эти раскрашенные предметы будут, в зависимости от окраски (цвета, сочетания тонов, орнаментики), действовать так или иначе на зрителя, но они все же останутся и предметами, а не преображениями «чистого искусства», т. е. искусства, поднятого над вещественной формой и ставшего в известном смысле абстрактным. Так думалось мне, когда я смотрел на эти действительно красивые, богатые по живописи картины. Я не мог уйти от вопроса: зачем надо «красить» природу по-разному? Если для того чтобы вытянуть из нее живописное создание, живописный внутренний звук, то почему же достигается это «создание» и этот «звук» только из претворения краски, и почему осторожно оставляется случайный, неживописный, рисунок, который как бы назло подрезает крылья творческой фантазии и силе?
Странно, что этот принцип подчинения и рисунка внутренней цели, который с такой яркостью и определенностью был воскрешен из мертвых Сезанном как бы снова надо найти, снова открыть, снова воскресить! Действительно, не будь на выставке Matisse'a, могло бы показаться, что этот дух опять куда-то отлетел. То, что из всех «молодых» здесь висящих французов лишь у одного живуч этот дух, можно объяснить только одним: не создалось еще в самих художниках повелительной необходимости создания живописной композиции, а стало быть, и нужного для нее языка.
Неизвестно, куда бы могла занести зрителя фантазия при осмотре помянутых французов, если бы Moderne Galerie не позаботилась отдать недавно весь огромный нижний зал (свой народный отдел) двум берлинским корифеям: Slevogt'y и Corinth'y[120]. Уж тут фантазия никуда не занесет, а если и занесет, то в области не художественные, а хотя бы... анатомические или даже гинекологические. В последние — легко может завести даже и скромного зрителя, напр., прославленная «Batseba» Corinth'a. Толстая, мягкая лежит женщина на спине. Разумеется, раздвинув ноги. Разумеется — голая. Для чего-то в области ее пояса черный лоскут, кажется меха, который, сбегая вниз, скрывается между толстых, мягких ляжек. В правой руке ее цветок. Благородный холст!
Slevogt среди многих произведений выставил здесь и портрет А.П. Павловой. Говорят, она не похожа. Это бы еще не беда, — дело в том, что не только портрет петербургской prima-балерины, но и столь многое в этом зале и на живопись не похоже. А это уж совсем грустно.
* * *
Наш «весенний» Сецессион[121] — пробный камень молодых сил. И за холстами этих молодых мне чудятся злорадные лица наших «знаменитых»: не дойти молодым до их Олимпа, не рассесться им на удобных, всячески золоченных седалищах в толстых клубах фимиама!
Плохи молодые, так плохи, что при некоторой строгости не быть бы и трети их в залах Сецессиона, да не быть бы и весеннему Сецессиону. Какое щемящее сердце бессилие. Нужно совсем не любить искусства, нужно быть до безнадежности ослепленным жалким вниманием к своему «Я», чтобы спокойно выносить такое зрелище. И как хватает сердца не только смотреть на эти мозглявые холсты, но еще и официально одобрять их и заниматься их вешанием? Висят они, впрочем, как попало, распределенные, может быть, по величине рам, словно брошенные на стену безучастной, холодной рукой.
Большие корифеи отсутствуют; средние (второй генерации) попадаются редко. И слава Богу, потому что следить за их декадансом мало радости. Те, от кого будто бы можно было ожидать чего-нибудь лет десять назад — правда, не чего-нибудь большого, а хотя бы любви и некоторого таланта, — гибнут на глазах. Нет даже былого мюнхенского треска в технике, былых мюнхенских веселостей и шалостей кисти. Слабое мерцание... Коптящая, чадящая лампочка при последнем издыхании... И в то же время — разложение.