Окружавшие говорили что-то радостное и почтительное. Сфорца, глядя поверх, благожелательно кивал. Медленно и глубоко затягивался трубкой.
Только бы не заметил, подумал Климов.
Трубка на мгновение застыла – Сфорца увидел его. Так же благожелательно наклонил крупное римское лицо. Моментально образовался проход. На Климова глазели. Милиционер отпустил локоть. Сфорца шел по проходу, несколько разводя руки для приветствия. Ладони у него были широкие и чистые.
– Подвезло, – сказал Вольпер.
Климову захотелось убежать. Он скривился – от стыда.
– Весьма рад, – сочным голосом сказал Сфорца. Положил в рот янтарный мундштук.
– Ну, я пошел, – сказал Вольпер.
Откуда он взялся? У него была итальянская фамилия. В ней чувствовался привкус Средневековья. Звезды и костер. Сфорца – герцоги Миланские. Говорили, что его предки были с ними в родстве. Вероятно, он сам поддерживал эти слухи. «Сфорцаре» – одолевать силой. Отблеск великолепного времени лежал на нем. Отблеск Чинквеченто. Отблеск Высокого Возрождения. Светлое средокрестие Санта-Мария делле Грацие невесомым куполом венчало его, прямо в сердце вливались скорбь и молчание «Снятия со креста», холодный «Апокалипсис» Дюрера уравновешивался эмоциональной математикой «Тайной вечери» и пропитывался взрывной горечью Изенгеймского алтаря.
– Ты зачем пришел? – блестя мелкими зубами, спросил Вольпер. – Ты собираешься рассказывать мне, что он – величайший художник всех времен и народов?
– Может быть, – сказал Климов, прикрывая глаза рукой.
– Ха-ха! – отчетливо сказал Вольпер.
Он держал на коленях деревянную маску. Колупнул ее замысловатым резцом. Вылетела согнутая стружка. Маска изображала оскалившегося черта с острыми ушами и редкой козлиной бородой.
Десятки таких же чертей – гневных, радостных, плачущих, смеющихся – деревянными ликами глядели со стен. Некоторые были раскрашены – малиновые щеки и синий лоб, как чахоточные больные. У других в пустые глазницы было вставлено стекло. Будто куски льда. Дико выглядели эти ледяные глаза на темном дереве. В розоватом свете абажура они мерцали, красные жилки пробегали в них. Казалось, глаза живут – цепко ощупывают комнату: потолок, пол, стены – и приклеиваются к двум людям, которые сидят друг напротив друга, один – утонув в обширном кожаном кресле, другой – согнувшись, как крылья топорща худые локти, яростно ковыряя желтое, слезящееся дерево причудливо заточенным острием.
– Он никогда не умел писать маслом, – разбрызгивая стружки, сказал Вольпер. – Он даже рисовать не умел. Он уничтожил все свои ранние работы.
– Зачем? – спросил Климов.
– Он, как сыщик, разыскивал их и платил любые деньги. Он их выменивал, он их похищал, он крал их из музеев. Во Пскове он выпросил свою первую картину – на два дня, чтобы чуть подправить, и больше ее никто не видел. Не осталось ни одной копии. Даже репродукций. В Ярославле он прямо в музее залил полотно серной кислотой. Краска лопалась пузырями. Там на полу остались прожженные дыры. Он платит огромные штрафы. Он же нищий. Все его деньги уходят в возмещение ущерба.
Вольпер говорил свистящим шепотом. Жестикулируя. Жало резца кололо воздух.
– Он не похож на сумасшедшего, – сказал Климов.
Вольпер остановился.
– Да? – Уставил на него палец. – Сколько он тебе заплатил?
– Не твое дело, – сказал Климов.
Вольпер уронил резец. Тот воткнулся в лаковый портрет. Захихикал сморщенным лицом.
– Вот именно: не мое. – В изнеможении откинулся на спинку стула, вытирая редкие, злые слезы. Ноги его не доставали до пола.
Черти, светясь желтыми рожками, бешено кривлялись на стенах. В углу комнаты, где сугробом поднималась темнота, шестирукий бронзовый индийский бог, белея ожерельем из костяных черепов, раздвигал красные губы в жестокой и равнодушной улыбке.
Откуда он взялся? Был такой художник – Ялецкий. Он писал только цветы. Одни цветы. Черные торжественные гладиолусы, яично-желтые, словно из солнца вылепленные кувшинки, багровые, кривые, низкорослые алтайские маки с жесткими, как у осота, листьями.