«…Замечательный человек Лингард, а между тем никогда не знаешь, что он еще выкинет. Всем известно, что он однажды застрелил одного белого за провинность, далеко меньшую той, что сделал Виллемс. Прямо, так сказать, ни за что ни про что. Какая-то история с малайцем, возвращавшимся с богомолья с женой и детьми… Похищение, что ли, ограбление или что-то в этом роде. Старая, дурацкая история. А тут он отправляется к этому Виллемсу и… ничего! Возвращается и толкует без конца о своем пленнике, но, в сущности, очень мало говорит. Что ему сказал Виллемс? Что произошло между ними? Старик имел, должно быть, что-нибудь в виду, когда помиловал этого негодяя. А Жоанна! Ведь она окрутит старика. Наверное. Тогда он, быть может, простит его. Нет, это невозможно. Но во всяком случае он истратит на них кучу денег. Он упорен в своей ненависти, но также упорен и в своих привязанностях. Он знает этого Виллемса с малых лет. Они еще, чего доброго, помирятся через год или два. Все возможно. Отчего он сразу же не набросился на это животное и не убил его? Это было бы более похоже на Лингарда».
Олмэйр положил ложку на стол и, отодвинув от себя тарелку, откинулся на спинку стула.
«…Это небезопасно. Положительно небезопасно! Он не намерен делиться деньгами Лингарда с кем бы то ни было. Деньги Лингарда принадлежат в известной степени Найне. И если Виллемсу удастся примириться со стариком, это грозит опасностью Олмэйру. Этот беспринципный негодяй спихнет его с места. Он налжет и наклевещет на него. Все будет потеряно, все! Бедная Найна! Что станется с ней? Бедное дитя! Ради нее он должен удалить этого Виллемса. Обязан. Но как? Лингард требует послушания. Убить Виллемса немыслимо. Лингард может обозлиться. Это невероятно, но оно так. Он мог бы…»
Олмэйра бросило в пот, и он покраснел от разлившегося по всему телу тепла. Он дернулся на стуле и сжал руки под столом. Какое ужасное предположение! Ему казалось, что он видит Лингарда и Виллемса примирившимися, рука об руку, — а он оставлен один в этой заброшенной дыре, в Самбире, в этом смертоносном болоте! И все жертвы, которые он принес, поступившись своей независимостью, лучшими годами жизни, его потворство капризам и фантазиям Лингарда, — все это пропадет даром. Затем он подумал о своей маленькой дочери, и еще более ужаснулся своим предположениям. Его внезапно охватило глубокое волнение, почти доведшее его до обморока, при мысли об этой молодой жизни, испорченной раньше чем она расцвела. Жизнь его дорогого ребенка! Откинувшись на спинку стула, он закрыл лицо руками.
Али взглянул на него, невозмутимо проговорив:
— Хозяин закончил?
Олмэйр был погружен в необъятность сокрушительных мыслей о себе, о своей дочери, которой, чего доброго, не суждено стать богатейшей в мире женщиной, несмотря на обещания Лингарда. Не разобрав вопроса Али, он жалобным тоном пробормотал.
— Что ты сказал? Что? Закончил, что?
— Убрать со стола! — пояснил Али.
— Убрать? — внезапно вспылил Олмэйр в непонятном возбуждении. — Черт тебя побери с твоим столом! Убирайся, дурак! Болван!
Наклонившись вперед, он вперил яростный взгляд в Али, а затем вновь откинулся на спинку стула, бессильно свесив руки, и погрузился в такое напряженное раздумье, что лицо его приняло почти бессмысленное выражение.
Али убрал со стола, небрежно швырнув стакан, тарелку и приборы на блюдо с остатками еды, взял блюдо и, сунув под мышку бутылку, удалился.
— Приготовь гамак! — крикнул ему вслед Олмэйр.
— Сейчас приду, — обиженным тоном проговорил через плечо Али на пороге двери. «Возможно ли убирать со стола и подвешивать койку в одно и то же время… Странные эти белые люди… Все им подавай зараз… Точно дети, право…» Неясный шепот этих критических замечаний замер вместе со звуком мягких шагов его босых ног в глубине темной галереи.
В течение некоторого времени Олмэйр сидел не шевелясь. Мысль его работала, и в голове созревало решение необычайной важности. В тишине, царившей в доме, ему казалось, что он слышит как бы удары молота, от происходившей в его голове работы; сердце его колотилось, и в ушах звенело. Стоявшая на столе лампа отбрасывала на пол светлое пятно, в котором его окаменевшие ноги, протянутые с поднятыми вверх носками, походили на ноги мертвеца; его осунувшееся лицо с неподвижными глазами можно было бы принять за лицо покойника, если бы не его отрешенное, но все же осмысленное выражение, — жесткое, тупое, каменное выражение не мертвеца, а человека, погребенного под пылью, пеплом и гнилью себялюбивых мыслей, низкого страха и корыстных вожделений.
— Я это сделаю!
Услышав свой собственный голос, Олмэйр понял, что он заговорил. Это его испугало, и он поднялся с места.