Ночью вокруг их трех шатров с коновязью посередине бродила громадная полосатая кошка с длинными клыками, торчащими из пасти. Вероятно, она положила глаз на скакунов, и бедные гайны то и дело похрапывали, тихо булькали ржанием, фыркали и топали, не давая путешественникам уснуть. Наконец к лагерю прибежал Нат, улегся у входа в шатер Паскома — и вот наступила блаженная тишина!
— Если завтра это повторится, — шепнула Ормона, пристраиваясь поудобнее возле дремлющего Тессетена, — в нашей спальне станет на одну полосатую шкуру больше.
— Угум, — сквозь сон отозвался тот и одним движением, сграбастав ее к себе, разрушил все приготовления супруги к благополучному отдыху у него на плече.
— Мужлан! — проворчала Ормона, не в состоянии выпутаться из-под тяжелой руки, и заснула, как получилось.
А ему был сон, как будто бы на исходе ночи она все же отодвинула его руку, приоткрыла полог шатра, чтобы рассеянный свет проник внутрь, и долго смотрела ему в лицо.
— Убей меня, моя любовь, — шепнула наконец жена, — сделай меня бессмертной… Убей меня…
Он содрогнулся от этих слов, но сделал вид, что спит и не слышит. Его не смущало, что с закрытыми глазами он продолжает видеть все, что происходит вокруг.
Ормона поднялась и вышла наружу. Сетен тут же вспомнил, что ночью тут кружила опаснейшая зверюга, схватил атмоэрто и последовал за нею, не заметив, что нога его здорова и хромоты нет в помине.
Рассвет разливался над джунглями, пробудившиеся гайны пощипывали траву, метеля себя по бокам волосатыми хвостами, а тучи москитов роились над шатрами, отчего-то не смея приблизиться к людям и оттого изводясь от голода и злости.
А невдалеке на маленькой полянке беззвучно танцевали двое — женщина и мужчина. Это был очень древний, очень сложный и очень красивый танец касаний. Он походил на философию, на целое учение. А они исполняли его среди этих диких зарослей, себе в удовольствие, сказочно красивые и гармоничные, словно Мироздание. Каждое их движение порождало невидимую, но ощутимую волну, что устремлялась к лагерю и обволакивала его плотным слоем защиты, о которую и разбивали свои алчные рыльца озверевшие комары.
Сетен подошел ближе и выглянул из-за дерева. На поляне танцевала пара, и это была его ожившая скульптура — женщина, один в один похожая на Ормону, и незнакомец в старинном костюме. И вот они обернулись, мужчина повел носом, словно что-то учуял, а потом, улыбнувшись, показал своей партнерше возвращаться.
Тессетен проснулся оттого, что на груди у него завозилась Ормона, которую, ухватив за рукав сорочки, настойчиво теребил Нат.
— Всё-то тебе неймется, пес! — простонала она, садясь и растирая затекшую шею.
Волк не ошибся: всего через несколько часов путешествия их глазам предстал большой холм, в рукотворность которого было трудно поверить, но который по всем признакам был рукотворен и в незапамятные времена имел форму пятигранной пирамиды.
Глава двадцатая,
софистически рекомендующая выстилать дорогу в ад благими намерениями, а дорогу в рай, соответственно — недостойными
Еще вчера вон те звезды чуть по-другому висели над засыпающей землей, а теперь прыгнули в зенит и покалывают ледяными иголочками оттуда.
Прошло много времени с тех пор, как черная волчица сбежала из Эйсетти в Самьенские Отроги. Ей было непонятно, почему с каждым днем на ее родине становится все холоднее и почему меняется, будто переворачиваясь, небо.
Иногда она уходила к замерзшему озеру Комтаналэ и пыталась выкопать там свои старые припасы, чтобы унять постоянный голод. Озеро теперь в течение всего года стояло подо льдом, и зверь чуял: это происходит из-за того, что тепло ушло куда-то из-под земли вместе с многими родниками и подземными реками. Волчица с остервенением царапала твердокаменную землю, однако впустую стесывала когти.
Город пугал ее с того самого дня, когда небеса выпустили множество птиц, сеющих смерть, и те уничтожили дома двуногих жителей. Волчица боялась подходить к постройкам: ей всё казалось, что откуда ни возьмись вылетит крылатая смерть и снова начнет плеваться огнем.
Она лишь иногда взбиралась на перевал у Скалы Отчаянных, смотрела издалека на опустевшие улицы, тонущие в снегу заброшенные здания и вереницы людей, которые зачем-то подолгу стояли на холоде. Однажды оттуда ветром донесло головокружительный запах пищи — не мяса, от такой роскоши она почти отвыкла — а тех кусочков из запеченной муки. Она съела бы что угодно, лишь бы подавить боль в сжимающемся пустом нутре. Люди побаивались ее сородичей, считая, что те с голодухи способны нападать на бывших хозяев, но волчице не пришло бы и в голову сделать такое: она с молоком матери впитала, что человек — это неприкосновенный вожак ее стаи. Любой. И волчица скорее напала бы на другого волка, чем на людей.