Да что там происходит! Ничего не происходит — он давно уже пересилил этот сбой в промысле Природы. Ничего не происходит, кроме как с ней, с Ормоной, при взгляде на которую в сердце вдруг появляется до смерти щемящая тоска, тревога: вот-вот что-то с нею случится, они потеряют друг друга. Было ли такое с Танрэй? Да никогда… И никогда он не хотел так ту, которую ему подсовывала в попутчицы насмешка природы, в отличие от его неприхотливой и молчаливо переносящей все невзгоды жены, с которой всякая близость происходила всегда как в первый раз и никогда не наскучивала. Он и теперь смотрел на нее глазами того двадцатилетнего юноши, к которому она подошла в парке Эйсетти вечность назад.
Сетен стянул через голову рубашку с подкатанными окровавленными рукавами, а затем нырнул, чтобы через полминуты вынырнуть уже возле неторопливо плывущей жены. Плавал он теперь куда лучше, чем ходил…
— Ормона, послушай же! Я тут кое о чем подумал…
— Поздравляю! И давно это у тебя? — приветливо спросила она.
— Ты о чем?
— Ты сказал — «подумал»…
Он фыркнул, махнул рукой, чтобы она не пыталась сбить его с толку, и снова перешел на разговор о задуманном:
— Давай оставим всё это к проклятым силам, соберемся и уедем, куда глаза глядят?
— А, от самих себя… Ну-ну, мы это проходили…
Она вырвалась вперед, проплыла еще ликов пятьдесят и нащупала ногой дно.
— Да не от самих себя! От всего, что провоцирует нас тут непонятно на что…
Жена встала на дне и со смехом плеснула в него водой.
— Да подожди же! — он уклонялся, а Ормона все брызгалась и отступала к берегу, всем видом показывая свое нежелание обсуждать эту тему. — Мы сделали для них всё, что могли, им теперь нужно только взять готовое. Если они не хотят даже этого — ну так пес с ними! Нас с тобой это уже не касается, родная! Хочешь скажу, как ты смотришься с этими своими идеями? Как гусыня! Бегаешь, машешь крыльями и уговариваешь их принять твои подарки, а они только знай воротят рыла…
— Сетен! Отстань, а?
— Да не отстану я от тебя, зима нас покарай!
Он схватил ее и прижал к торчащей из воды скале. Ормона, как и днем, принялась обороняться и вырываться из его объятий, но теперь он был осмотрительнее со своей силой, зато настойчивее.
— Ты смешна, родная, — Сетен поймал ее руку и поцеловал в почти зажившее запястье. — С нами здесь в самом деле происходит какая-то гадость.
— Не сваливай своей вины на ревность и случайность.
— Я не сваливаю, я признаю свою вину и готов сделать что угодно, чтобы ее загладить — скажи, что…
— Гадость, которая с нами происходит — это самозванка, жена твоего приятеля, которого ты уже начинаешь ненавидеть за то, что ты — не он, что он присвоил твое имя, как эта поганка присвоила мое! Вот что такое гадость!
Она хлестала его правдой, словно кнутом.
— Ты же предложила забыть это…
— Да на самом деле — плевать мне на вас троих. И на Ала, и на поганку, и на тебя. Никуда ты от меня не денешься, мы пока еще нужны друг другу.
— Да! И не «пока», а…
— Заткнись. Просто я не желаю, чтобы своими дуростями вы испортили мне игру, которая, быть может, завершившись удачно, спасет все ваши никчемные жизни. Может быть. Не знаю. Но лучшего предложить не могу.
Сетен не знал, нарочно ли она провоцировала его на злость, но с каждым словом он все отчетливее испытывал некое противоположное чувство. Только она в своей мании не желала этого признать и продолжала колоть его упреками и полуправдой.
— Ну всё, довольно чепухи, Ормона!
Она снова забилась, не сводя с него непокорного взгляда и продолжая гнуть свое:
— Отпусти меня!
Вместо этого он прижал ее к камню еще плотнее, ухватил пальцами за подбородок, чтобы она не вертела головой, и поцеловал. Ормона досадливо замычала, из последних сил упираясь обеими ладонями ему в плечи, потом ослабела, и губы ее, потеплев, разомкнулись, отвечая на поцелуй. Когда Сетен ощутил во рту ее горячий прыткий язычок, то нарочно прервал ласки и шепнул ей на ухо:
— Пообещай сейчас же, что мы уедем!
Со смехом лизнув мужа в щеку, она плавно раздвинула в воде ноги, поймала его руку и завела туда, вниз, где по сравнению с прохладной водой пальцам стало невероятно горячо, а по телу Сетена прокатилась раскаленная волна, трижды омыла сердце, и каждую жилу, и всю сущность целиком превращая в напряженные до предела электрические нити. Грудь Ормоны под мокрой тканью налилась, не хватало никакой воли удержаться, не коснуться этих алых бутонов. Он гладил ее, словно мягкую податливую глину, готовую подчиниться желанию скульптора, касался каждой впадинки, каждой выпуклости знакомого наизусть, но как прежде, как всегда вожделенного тела, которое он воссоздал бы по памяти даже с закрытыми глазами — хоть в постоянстве мрамора, хоть в изменчивом песке.
— Пообещай, родная! Просто пообещай!