Взгляд художника исполнился такой глубокой печали, что юный индеец испытующе посмотрел на него:
– Ты опечален, Далеко Летающая Птица, Желтая Борода, Священный Жезл?
– Ты видишь, я уже не Желтая Борода, как ты называл меня еще мальчиком. Я стал Седой Бородой. И я очень опечален.
– Почему? Ты боишься меня? Или тебе все еще не безразлична судьба краснокожих?
– Нет, Харка Ночное Око, Твердый Камень, Убивший Волка, Охотник на Медведей, я не боюсь тебя. Но мне не все равно, на что ты тратишь свои редкие дарования.
Лицо Харки вновь замкнулось, и художник опять поразился, сколько ожесточения и иссушающего душу высокомерия было во взгляде этого девятнадцатилетнего юноши.
– Не пугайся, если услышишь через несколько минут выстрел, – сказал Харка. – Я убью своего коня, который уже не в силах служить мне, как прежде, и которого я сейчас не могу освободить из рук белых людей. Я сделаю это так, что он умрет без боли, даже не зная, что умирает.
Он еще ниже надвинул шляпу на глаза и спокойно вышел из комнаты. Так же бесшумно, как и вошел в нее. Через несколько минут прогремел выстрел. На него откликнулось несколько пьяных голосов, призывавших выяснить, кто стрелял; потом все стихло.
На рассвете, через день после сражения, двадцать членов ремонтно-спасательной экспедиции пробудились от тяжелого сна в прерии, у железнодорожной насыпи. Их мучила жажда, но воды ни у кого не было.
Джо, знавший меру в возлияниях, не уснул вместе с остальными и выполнял роль часового. Он не стал отговаривать Топа пить бренди, но не дал ему напиться до бесчувствия, и теперь они оба были на ногах и внимательно осматривали местность. Потом к ним присоединился официант, который мог выпить бочку и не свалиться замертво. Но все они распространяли резкий запах бренди и пива. Топ был противен сам себе.
– Ну вот, наконец-то они вспомнили про нас и прислали кого-то с известиями! – сказал официант и показал рукой на восток. – Они там в лагере, наверное, тоже перепились как свиньи, иначе бы уже давно послали за нами. Дакота могли уже сто раз перерезать нас здесь, как кур.
– Да, это была бы для них неплохая компенсация. Но они упустили свой шанс.
– Это точно! От неудач никто не застрахован. Я могу вам рассказать одну историю…
– Тихо! Потом! – перебил говорившего Джо. – Кто это там скачет? Как будто Харри?
– Да, это мой сын, – ответил Маттотаупа.
Харка скакал на пегой лошади, покрытой бизоньей шкурой. Резко остановившись прямо перед Джо, Маттотаупой и официантом, он спрыгнул на землю. Он снова был одет как индеец. На бедрах у него поблескивал пояс с вышивкой из вампума.
Выражение лица его было еще более надменным и враждебным, чем обычно, и, хотя он не подал виду, Маттотаупа понял, что сын почувствовал запах алкоголя.
– Тачунка-Витко напал на станцию? – спросил Маттотаупа, прежде чем Харка успел открыть рот.
– Хау.
– А потом?
– Погнал бизонов.
– Ты преследовал его?
– Нет.
– Ты не пошел по следам Тачунки-Витко? Почему?
Это «почему» всколыхнуло в Харке враждебные чувства против отца. Он загнал любимого коня, чтобы предупредить белых людей об опасности; он перехитрил дакота, заманил их в ловушку; он боролся как лев, убивал дакотских воинов, и пропасть между ним и его родным племенем – долг кровной мести – разверзлась еще шире. Но он не принял вызов Тачунки-Витко на бой – не из страха, не потому, что, ослепленный яростью, опьяненный успехом, побоялся смерти, а потому, что не хотел убивать великого вождя ради белых людей. Он не хотел этого, хотя Тачунка-Витко оскорбил его отца. Он не стал преследовать Тачунку-Витко, но помог бежать нескольким тяжело раненным дакота. Он унес убитых индейских воинов с поля боя. Он не хотел, чтобы белые люди глумились над трупами дакота.
Иные наездники, чтобы укротить дикого мустанга, наносили ему рану на шее и не давали ей зажить; при каждом прикосновении к ней тело животного пронзала боль. Но некоторые четвероногие строптивцы не покорялись чужой воле, даже несмотря на это жестокое ухищрение. Отцовское «почему» стало для Харки таким же прикосновением к незаживающей ране, болезненным напоминанием о неразрешенном противоречии и безнадежности его жизни. Ему стало страшно, что отец сейчас в присутствии других назовет его трусом и предателем. Ему было уже не четырнадцать лет, ему уже исполнилось девятнадцать. Он больше никому не позволит оскорблять себя, даже собственному отцу, пахнущему бренди.
Не дождавшись ответа сына, который собирался с мыслями, и, по-видимому, истолковав его молчание как неуважение или угрызения совести, повторил:
– Ты не стал преследовать Тачунку-Витко. Почему?
Это было как удар кинжалом, и Харка ответил ударом на удар:
– Почему? Потому что я оставил его тебе, Маттотаупа. Когда Тачунка-Витко связал тебя в твоем собственном вигваме, тебя освободила твоя маленькая дочь. Я не хочу, чтобы болтливые женские языки разносили весть о том, что за тебя отомстил твой сын, еще даже не посвященный в воины.
Маттотаупа сначала окаменел, потом обмяк, словно его ранили. Его душил вопрос, который он не решался произнести вслух, но сын сам ответил на этот вопрос: