Я посмотрела на полицейских в этих их чистеньких синих униформах, с прямой, напряженной осанкой и взглядом, устремленным сквозь нас, будто бы и нет сотни заблудших, потерянных, отверженных людей, и испытывала в этот момент чистое, исключительное отчаяние. Мне захотелось закричать, зарыдать, упасть на колени и умалять их, чтобы они дали нам шанс.
Я подошла к забору, пропустила пальцы сквозь решетку и закрыла глаза. Открыв их, я встретилась взглядом с одним из полицейских. Он смотрел на меня равнодушно, но внимательно.
– Мы не террористы, – сказала я. – Мы не террористы, пустите нас.
Мой голос был хриплым и тихим, и в этом гвалте безысходности пограничник все равно бы не услышал, а если бы и разобрал то, что я шепчу, ничего бы не сделал. Но я продолжала, словно молитву, повторять:
– Пустите нас. Пожалуйста. Пожалуйста, пустите.
Я дернула в ярости решетку, и она задрожала.
– Джанан, – папа ласково взял меня за кисти и увел от забора.
Из рупора вдруг донесся бесстрастный голос:
– Мы пустим в Венгрию тех, кто пройдет регистрацию! Отойдите от решетки! Повторяю: на территорию Венгрии пустят тех, кто пройдет регистрацию!
Папа усмехнулся, но усмешка эта была горькой.
– Мы же можем зарегистрироваться, – сказала Иффа. – Как тогда, в Греции.
Бади покачал головой:
– В том-то и дело: если мы будем регистрироваться в Венгрии, там высветится регистрация в Греции, и нас просто депортируют обратно.
Он посмотрел на решетку, на толпу, растянувшуюся вдоль забора, и снова покачал головой.
– Нет, – добавил Бади, – нам нельзя регистрироваться.
– Постой с детьми, – вдруг сказал ему папа, прежде чем куда-то уйти. Я спокойно смотрела папе в след, уже взяв себя в руки. Он подошел к каким-то мужчинам, а после ушел дальше, затерявшись в толпе.
Пошел снег, хлопьями падая на землю, он застревал в колючей проволоке над забором, покрывал головы, которые быстро стали белыми, точно у альбиносов. Крупные снежинки задерживались на кончиках ресниц, забирались в рукава, за шиворот. Ноги замерзли и окоченели. Я пыталась подвигаться, чтобы как-то согреться, но было так холодно, что, казалось, онемело тело.
Папа вернулся через полчаса. Он выглядел запыхавшимся, и щеки его горели здоровым румянцем.
– Все не так плохо. Они еще не достроили стену, – тяжело дыша и выпуская клубни пара изо рта, сказал папа. – Я договорился, так что мы переберемся с другими.
– Когда? – спросил Бади.
– Ночью.
Мы встретились с папой глазами, и он улыбнулся, обняв меня за плечи.
– Все будет хорошо, рух Альби. Я же говорил.
В эту ночь не было снега, и луна, полная, светила высоко в небе, освещая дорогу лучше любого фонаря. Нас было полсотни человек, и несколько мужчин давали указания всем остальным. Впереди шли около пяти человек, разведывая обстановку, а затем подзывая жестами или тихими окликами, похожими скорее на волчий зов главарей стаи. Кто-то из беженцев включил фонарь, чтобы освещать путь под ногами, боясь оступиться, но проводник с раздражением выбил из его рук прямое доказательство нашего присутствия.
– Никаких фонарей, – сквозь зубы, почти плюясь от бешенства, произнес проводник, обращаясь ко всем нам.
Переход через границу пролегал по заброшенным железным путям, заваленным мусором. Мы почти не разговаривали, и даже дети, чувствуя напряжение и почти осязаемый страх, молчали. В темноте, когда разговоры были под запретом, звуки природы казались особенно громкими. Треск веток, взмах крыльев какой-то птицы, наблюдающей за нами среди сплетенных искривленных веток, – все это создавало жуткую атмосферу, которая давила на и так слабые нервы, натянутые, точно струны скрипки. И природа играла на наших чувствах, и мелодия получалась писклявой, надрывной и беспокойной.
Несколько раз где-то вдалеке появлялся свет от автомобильных фар, и все разбегались, в тихой панике, прячась среди деревьев. Но вот что-то пошло не так, и разведчики жестом показали бежать. Пришлось ускориться тоже, слыша, как сердце бьется в горле, в ушах, готовое разорваться от таких бешеных скачек.