Тат внимательно поглядывала по сторонам. Красивые люди живут в этом городе, нарядные, улыбчивые, чистые. Чрезмерно озабоченные, пожалуй, но нет в их лицах вороватой настороженности и заносчивой дерзости тоже нет. На золотые купола оглядываются с неподдельным почтением. Набожны, но и веротерпимы, потому и саму Тат, и Бугу – явных чужаков – обходят стороной без брезгливого замешательства, без страха. Много их вокруг, тех, что именуют себя ромеями – переговариваются, снуют, работящие, добросовестные. Вот говорливые иудеи с их седыми куделями, с их быстро увядающими, чуть неряшливыми жёнами. Вот могучие славяне в расшитых, опушённых мехом безрукавках, вот резкие, правильные лица греков. Тат всех распознала – Твердята рассказывал ей о них. А вот и прекрасные матроны-гречанки в чудесных нарядах, с золотыми обручами в волосах. За каждой следует процессия из слуг и непременная старая нянька в числе прочих. Тат плотнее запахнулась в шаль. Вот одна из них, сморщенная, вычерненная годами и солнцем, злоглазая, смотрит неотрывно на Деяна так, словно жаждет поджечь на нём одежду. А тот-то обнажился, с золотоволосой девицей ласкается. Оба плачут, не скрываясь. А народ мимо течёт. В дом Бога заходят, плечами их толкая. Выходят на улицу, поглядывая с любопытством, словно и не творили только что молитв, не испрашивали благодати. Колос стоит смирно. Заднюю ногу приподнял, словно утомился. Трётся щекой о её плечо, за узду не тянет. Послушный пока.
Тат вытащила из торока небольшой, обтянутый кожей барабан. Протянула его сыну. Повелела властно на языке родного племени:
– Стучи! Да не зевай по сторонам, не то Деяну – смерть!
Буга выждал несколько мгновений, пока мать не запела, и поддержал её песнь. Голоса женщины и барабана сливались, переплетались, стелились по тёплым камням, обволакивая стены храма и мостовую. Злоглазой, босой старухе вдруг сделались нестерпимо горячи гладко отёсанные камни, и она убралась под сень шёлкового покрывала, на подушки разбросанные по сиденьям носилок. Ветер над Боспором расшалился, ускорил бег пузатых облаков, и те пролились на площадь внезапным ливнем. В единый миг шаль на плечах Тат напиталась влагой, сделавшись неудобной и тяжёлой. Ливень разогнал лоточников и зевак. Задумчивые прихожане толпились на паперти, не решаясь выйти под ливень. Они всё плотнее обступали золотоволосую деву и Деяна. Тат пела всё громче. Грохот барабана вторил ей, и Деян наконец услышал её пение, опамятовал, прикрыл влажным платком лицо, принялся озираться и встретился с Тат взглядом.
– Мне пора, – сказали его губы. – Я должен покинуть тебя. Я отпускаю тебя. Будь счастлива со своим женихом.
– Он князь, – отвечали губы девы.
Тат запела громче. Голос её превратился в крик. Так кричат мечущиеся над водой чайки. Так поют волны, ударяющиеся о прибрежные скалы. В их пении нет стройности, но она приносит покой, дарует свободу от тяжких дум, освобождает от гнева.
– Мне безразлично, кто он, – проговорил Деян. – Будь счастлива и вспоминай меня нечасто.
Он снова глянул на Тат, он спустился по ступеням паперти, он пошёл, преодолевая упругие струи, а дева смотрела ему вслед. Вот её скрыла толпа. Вот умолк барабан Буги. Вот и песня Тат умолкла. Вот Деян стоит рядом с ней, но в глазах его пустота.
– Ты знаешь, воительница, – едва слышно произносит он. – Я сейчас встретил мою Елену. Сам Господь привел её ко мне…
– И что?
– Она всё ещё любит меня…
– У греков нет любви.
– Она не заметила моих увечий…
– Нельзя заметить то, чего нет. Ты излечился, Деян.
Они нашли пристанище в домике, неподалёку от церкви Святых апостолов, небольшой, крытой черепицей, ухоженной хоромине в окружении персиковых и гранатовых дерев. Хозяйка дома, Дросида, вдова тетрарха[32]
, издавна знавшая Твердяту, поначалу не пожелала пустить его, но, очарованная пением Тат, сжалилась, дала кров путникам, а верблюдице и Колосу – место в стойле. Бугу снарядили для работы в саду и конюшне, Тат отправилась на кухню, Олега не стали сажать на цепь. Старый пёс так полюбился больной хозяйской дочери, за один лишь день так привязался, что повсюду неотступно следовал за ней. Жёлтые глаза степного охотника с пристальным вниманием осматривали каждого, кто подступался к робкой Флоре. Пёс принимал пищу с её рук, спал у входа в её покои и покидал пределы поместья лишь по неведомой, редкой и самой неотложной собачьей нужде.– Давно живу одна, – лепетала Дросида без малейшего трепета, поглядывая на обезображенное лицо Твердяты. – Бывает страшно. Видишь сам: челядь моя немногочисленна. Я сама, да увечная дочь моя, Флора… Ты ведь помнишь её? Конюх-болгарин стар, как ветхозаветное предание. На рынок ходим сами, сами готовим пищу. Пустила бы жильцов, да боязно. Тебя я знаю и потому…
Она подняла на Твердяту серые ясные, как у юной девушки, глаза, вздохнула и заговорила вновь:
– Я вижу – ты в беде, судьба переменилась к тебе. Но, может быть, и это к добру, раз ты вспомнил о нашем старом знакомстве. Мне нужен защитник. Тебе – кров и семья.