«Вообще в целом быте просвещённейшей части Европы образовался второй,
Хладнокровно разобравшись — как бы ни было дурно написано, — Николай, мне кажется, мог бы сообразить: нет, это не про конституцию. Скорее про философский компромисс. В крайнем случае — про общественный консенсус. Во Франции, в далёкой Франции. На иделогическую диверсию не тянет.
Но он взбесился — должно быть, оттого что этот абзац описывал какую-то невероятную реальность: в которой его, Николая Первого, императора, — нет, и звать его никак. И ничья жизнь от него не зависит.
А это ещё что такое?
Письмо. От Жуковского. С приложением письма Киреевского (написанного вместо него Чаадаевым) к Бенкендорфу. Жидомасоны не дремлют.
«Киреевский есть самый близкий мне человек; я знаю его совершенно; отвечаю за его жизнь и правила; а запрещение журнала его падает некоторым образом и на меня, ибо я принял довольно живое участие в его издании. Всемилостивейший государь, сие запрещение конечно бы не последовало, когда бы от издателя потребовали ответа: не было никакого основания так истолковать его статьи, как они были истолкованы; это значило: сперва произвольно предположить преступление, а потом уже наказать за оное. Если Ваше Величество благоволите обратить на это Ваше особенное внимание, то конечно увидите сами, что издатель потерпел без вины: его доброе имя пострадало в общем мнении, и едва было большее бедствие с ним не случилось; несчастие сына так поразило мать, что она занемогла опасно горячкою, и теперь ещё опасность не миновалась. Государь, будьте милостивы к молодому человеку, едва начинающему жить и ничем не заслужившему Вашего гнева; позвольте ему продолжать своё издание: ему это нужно не как автору, а как человеку, который, конечно, упадёт духом при самом начале дороги своей, если будет думать, что навлёк на себя Ваше неблаговоление. Если буду так счастлив, что Вы мне поверите, то готов взять на свою ответственность всё, что ни напишет Киреевский, а Ваша милость исполнит душу его пламенною благодарностию: он оживёт; теперь же он истинно несчастлив».
А вот интересно: кто вообще разрешил этому — едва начинающему жить (в двадцать шесть-то лет) издавать журнал, да ещё с таким названием? Ах, Блудов? Лично подписал лицензию? Этого следовало ожидать. Одна компания. А Чаадаев состоял в той же ложе, что и Бенкендорф.
Несколько дней император, встречая во дворце Жуковского, не видел его в упор. Наконец однажды машинально кивнул. «Ваше величество, — торопливо сказал Жуковский, — я отвечаю за Киреевского, как за самого себя». — «А за тебя кто поручится?» — угрюмо спросил Николай.
Ну что ж. Человек, которому не доверяют, должен быть удалён.
Жуковский отменил свои занятия с наследником престола. Забастовал. (Подстраховался, однако: сходил в дворцовую санчасть, взял бюллетень.)
В общем, если бы не императрица, последствия эпизода могли быть печальней. Благодаря её вмешательству победила эта самая — как там? — искусно отысканная середина. Через две недели царь приобнял Жуковского и произнёс: давай, что ли, помиримся. Киреевского не забрали в армию, даже не сослали в деревню: постоянный полицейский надзор да запрет на лит. профессию — и только. (Незаменимых нет: Белинский уже опубликовал первый стишок и первую рецензию, даже сочинил драму.) Блудова переставили вбок и несколько вверх, — и место для Уварова освободилось. Его час пробил. В марте 1832 года он подал государю новый меморандум — с искомой формулой грядущих пятилеток:
§ 10. Интермедия II
На практике, в повседневной идеологической работе, трёхчленка Уварова сводилась, конечно, к «ура». Но не боевому, а профилактическому: дьявольская разница.
Глубокое такое «ура», непременно со слезой и насыщенное разными обертонами: обиды, угрозы, презрительного гнева. И обязательно упакованное в couleur locale.