В прошлогоднем уваровском тексте метафора для него была — дерево, с могучими, глубоко ушедшими в почву корнями — дерево, пышные, хотя и не особенно красивые ветви которого осеняют (укрывая, стало быть, от непогоды) и престол, и алтарь.
Нет, не анчар. Servitude. Servitude vulgaris. Обычное, как берёза, рабство.
И все клеветники России тоже были в курсе дела.
Ну вот если за бугром гимназисту на уроке географии скажут: мсье Бодлер! Опишите-ка РИ тремя словами, — какие три слова припомнит находчивый отличник? Думаете — Мир, Труд, Коммунизм? Как бы не так; он выведет мелом на чёрной доске: Autocratie, Orthodoxie, Servitude. (Браво, Шарль, всегда бы так; можете сесть на место. Действительно: Россия, как и Турция, — страна с отсталой, рабовладельческой экономикой. Других таких в Европе нет.)
И когда в нынешнем докладе — судьбоносном — Уваров завёл: для того чтобы обнаружить начала, подерживающие порядок и составляющие особенное достояние нашей державы, достаточно поместить на фасаде государственного здания России следующие три максимы, — спятил он, что ли, подумал император, цинизм какой, — а идиот в чём мать родила карабкался по пожарной лестнице на карниз империи:
— следующие три максимы,
подсказанные самой природой вещей
и с которыми напрасно стали бы спорить
умы, помрачённые ложными идеями
и достойными сожаления предрассудками:
чтобы Россия усиливалась,
чтобы она благоденствовала,
чтобы она жила —
нам осталось три
великих государственных начала,
а именно —
Император мысленно зажмурился. Потом, тоже мысленно, открыл глаза. Лестница кончилась. Совершенно одетый, в камергерском мундире, Уваров позировал прессе, разгуливая между огромных позолоченных слов. Два слова были прежние, только в другом порядке, а на месте третьего сверкала эта самая Nationalité!
И это было решение всех проблем.
Не так-то удобно вести борьбу за мир и подвергать беспощадной критике реакционные режимы, когда любой буржуазный демагог норовит квакнуть: а зато у вас людей продают, покупают и спаривают, да ещё и секут.
И в собственном мировоззрении остаётся какой-то, что ли, пробел; какой-то, что ли, зазор: с одной стороны, очевидно, что твой общественный строй — самый передовой и воплощает на земле победу добра и света. С другой стороны, столь же несомненно, что его краеугольным институтом является — как бы это сказать? — ну в общем, то, про что мы же сами подчас, подшофе, желая показать, что мы не болваны, говорим:
Какой-нибудь инакомыслящий из молодых да ранних сдуру подхватит и, как ненормальный, выведет выводы — как давеча Киреевский Иван, — а крыть-то нечем — так, без возражений, его и заложишь, и как-то кисло становится внутри, какая-то подступает умственная отрыжка. Главное — был бы он безродный космополит, преклонялся бы перед Западом, — так ведь нет: поначалу даже похоже, что Уваров с него и списывал, только бездарно.
«Каково бы ни было действительное достоинство различных европейских законодательств, — как все социальные формы, они представляют необходимые следствия целого ряда предыдущих условий, которым мы остались чужды, и поэтому они не могут подходить нам никоим образом.
В светлое будущее через Древнюю Грецию? Да ради бога. Хоть через Египет фараонов. Лишь бы не спеша.
Такой безобидный, благонамеренный прожектёр. И вдруг — словно с цепи сорвался: