Едва ли не оригинальней всего то, что роман – умный и Хуренито – умный. За малыми исключениями, русская литература за последние десятилетия специализировалась на дураках, идиотах, тупицах, блаженных, а если пробовали умных – не выходило умно. У Эренбурга – вышло. Другое: ирония. Это – оружие европейца, у нас его знают немногие; это – шпага, а у нас – дубинка, кнут»[623]
.Ирония-то была как шпага, но замах был не на дуэль. А на сражение с целым миром. Когда-то Новалис воскликнул, что Библия еще пишется, и каждая книга, глубоко проникающая в суть мира, есть часть этой книги книг. А оппоненты, волей-неволей, именно эту всемирность претензий не приняли, совпав, как это ни парадоксально, с антисемитизмом русских писателей предреволюционных и революционных лет.
Фон
Начну, пожалуй, с такого серьезного поэта, как Андрей Белый, тоже претендовавшего на символическое постижение мира, а в поэме «Первое свидание» (тоже, кстати, написанной в июне 1921 г.) даже на некие пророчества:
Заметим, что ни одного почвенного образа в этих строках мы не найдем. Зато много библейских тем и угадок, не говорю уж об ориентации на западную науку. Любопытно при этом, что именно против отсутствия почвенности, против «интернационализма» в русской литературе он написал настоящую погромную статью, смысл которой по сути дела был воспроизведен опоязовцами: «Бесспорна отзывчивость евреев к вопросам искусства; но, равно беспочвенные во всех областях национального арийского искусства (русского, французского, немецкого), евреи не могут быть тесно прикреплены к одной области; естественно, что они равно интересуются всем; но интерес этот не может быть интересом подлинного понимания задач данной национальной культуры, а есть показатель инстинктивного стремления к переработке, к национализации (юдаизации) этих культур (а следовательно, к духовному порабощению арийцев); и вот процесс этого инстинктивного и вполне законного поглощения евреями чужих культур (приложением своего штемпеля) преподносится нам как некоторое стремление к интернациональному искусству»[624]
. Тыняновский пассаж о «массовом производстве западных романов» Эренбургом выглядит как некая иллюстрация к этой антисемитской выходке Белого. То, что он готов был позволить себе как русскому писателю, Белый не желал терпеть в творчестве писателей, евреев по крови, даже не по культуре, именно в силу их всемирной отзывчивости, т. е. той черты, которая так восхищала Достоевского в Пушкине.Современники, описывавшие парижского Эренбурга, рисовали классический портрет еврея: «Я не могу себе представить Монпарнас времен войны без фигуры Эренбурга, – писал Максимилиан Волошин. – Его внешний облик как нельзя более подходит к общему характеру духовного запустения. С болезненным, плохо выбритым лицом, с большими, нависшими, неуловимо косящими глазами, отяжелелыми семитическими губами, с очень длинными и очень прямыми волосами, свисающими несуразными космами, в широкополой фетровой шляпе, стоящей торчком, как средневековый колпак, сгорбленный, с плечами и ногами, ввернутыми внутрь, в синей куртке, посыпанной пылью, перхотью и табачным пеплом, имеющий вид человека, “которым только что вымыли пол”, Эренбург настолько “левобережен” и “монпарнасен”, что одно его появление в других кварталах Парижа вызывает смуту и волнение прохожих»[625]
. Литературную смуту вызвал, как мы видели, и его первый роман.Тема еврейства чрезвычайно обильна в русской литературе. От гордых и трогательных строк Пушкина про Юдифь, Сусанны Тургенева через чудовищные тексты Достоевского и Розанова, требования поголовной стерилизации евреев («