Историческая концепция романа Маркиша обнаруживает параллели с другими произведениями этого времени об исходе. В четырех вставных сюжетах рассказчик инсценирует ключевые для диаспоры эпизоды еврейской истории – моменты изгнания, мимикрии, борьбы и чаяний о возвращении. Согласно авторскому комментарию, эти символические сцены открываются юному герою через «далекие воспоминания», «память поколений, неповторяемую память» [Маркиш 1991: 175]. Симон, уже сочиняющий первые стихи, фиксирует их на бумаге. Концепция надличной и вневременной – коллективной – еврейской памяти позволяет автору ретроспективно связать «взрослые» части повествования с еще ограниченным информативным горизонтом подростка.
В первой из этих вставных глав, «Возвращение», изображается прибытие семейства Ашкенази на историческую родину. Легендарные ландшафты, танцующие нарядные девушки и плачущие от радости вновь прибывшие – актанты этой утопической картины. По пути к городской стене из светлого камня Симон встречает мальчика – своего двойника. Однако этот второй Симон никогда не покидал Палестины, а отца его убили не русские, а римляне; он объясняет первому Симону, что им обоим по несколько тысяч лет, равно как и его другу, еще одному Симону, чьего отца сожгли в Испании, а дядя, адмирал Лоренцо Лакиш, открыл остров Занзибар. «Тебе многое надо вспомнить, чтобы жить», – советует двойник герою [Там же: 177]. Симон видит своего отца и узнает от мальчика, что мертвые благодаря возвращению сыновей тоже наконец попали на Святую землю. В этом видении сбывается библейское пророчество о том, что народ Израиля снова соберется вместе, однако Господня воля не играет в этом никакой роли, а возвращение вписано в реальную современность: Симон видит аэропорт и приземляющиеся самолеты. Одновременность неодновременного и включение каждого возвращающегося еврея в общую историю, которая сжалась до единого мгновения, транслируют новую сионистскую интерпретацию «конца времен», достигнутой конечной точки блужданий и поисков. Мессианская концепция иудаизма перетолковывается в духе реального овладения землей предков: в преддверии конца изгнания все прошлое аккумулируется в единственно возможном месте. История останавливается, так как современность отныне знает только будущее.
Следующая главка под названием «Пьер Лебо» показывает преуспевающего русско-еврейского поэта Пинхаса Ашкенази, отца Симона, в парижском богемном обществе начала 1920-х годов206
. Там он спасается, «как свиток Торы» [Там же: 180], от потрясений русской революции, пока на родине пылают синагоги, а пережившие погромы «прогрессивные» евреи покидают черту оседлости, веря в окончательную ассимиляцию и всеобщее равноправие в новом государстве: «Надев галифе с лампасами и сев на коня, Коган полагал, что теперь он Иванов, что трын-трава – это неоспоримая реальность и что не позже чем завтра наступит всеобщее благоденствие» [Там же: 179]. Но Пинхас Ашкенази собирается ехать на историческую родину – в Палестину, в «землю, […] сочащуюся библейским медом и молоком» [Там же: 180]. В кафе друг знакомит его с пережившим погром мальчиком, который родом из того же местечка, что и сам Пинхас. Последний решает взять мальчика с собой: Симон – так зовут мальчика – тоже мечтает о Палестине, где не будет «гоев» (неевреев). Невзирая на возражения своих парижских друзей и уже совсем близкую литературную славу, поэт покидает интеллектуальную Европу, которая оставила Симона сиротой. «Пьер Лебо» представляет воображаемое воссоединение отца и сына и контрфактуальный исторический сценарий. Явная параллель фигуры отца и Палестины означает своего рода патернализацию, то есть естественную, генетическую преемственность географического пространства.