Меморандум Дюпати настолько взволновал общественность, которая встала на сторону обвиняемых и возмутилась действиями судей, что парижский парламент проголосовал за публичное сожжение этого сочинения. Представитель суда подверг критике художественный стиль меморандума: Дюпати «видит рядом с собой дрожащее и взывающее к нему человечество; растерзанную отчизну, которая показывает ему свои зияющие раны; весь народ, приказывающий ему говорить от своего имени». Однако суд оказался бессилен перед напором общественного мнения. Жан Карита, маркиз де Кондорсе, который во времена Французской революции станет самым последовательным и дальновидным защитником прав человека, в конце 1786 года опубликовал два памфлета в поддержку Дюпати. Не будучи юристом, Кондорсе тем не менее критиковал «презрение [суда] к человеку» и «явное нарушение естественного права», продемонстрированное в деле Каласа и последующих несправедливых решениях[113]
.К 1788 году французская монархия солидаризировалась со многими новыми взглядами. В указе правительства Людовика XVI, временно отменявшем пытку перед казнью для получения имен сообщников, речь шла о стремлении «успокоить невиновных… сделать наказания менее суровыми… [и] наказывать преступников, сообразуясь с чувством меры, которого требует человеколюбие». В своем трактате 1780 года о французском уголовном праве Мюйар признавал, что, защищая правомерность признаний, полученных с использованием пыток, «я не могу не помнить о том, что должен бороться с системой, которая в последнее время завоевала небывало большое доверие». Однако он отказался вступать в дискуссию под тем предлогом, что его оппоненты были всего-навсего полемистами, в то время как в его пользу говорил опыт прошлого. Кампания за реформу уголовного права во Франции была столь успешной, что в 1789 году исправление злоупотреблений в уголовном кодексе стало одним из самых часто упоминаемых вопросов в наказах для будущих Генеральных штатов[114]
.Страсти и человек
В ходе этих все чаще односторонних прений с все большей очевидностью стали проявляться новые значения, приписываемые телу. Искалеченное тело Каласа или даже съедаемая гангреной нога вора Лардуаза, подзащитного Дюпати, вновь обрели достоинство. В словесных баталиях по поводу пыток и жестоких наказаний это достоинство сперва проявилось в отрицательной реакции на насилие со стороны суда. Со временем, как видно из меморандумов Дюпати, оно стало предметом выражения позитивных чувств эмпатии. И только к концу XVIII века новая модель сформировалась окончательно. В 1787 году в своем коротком, но красноречивом восемнадцатистраничном памфлете доктор Бенджамин Раш связал пороки публичных наказаний с новым понятием автономного, но сострадающего индивида. Как врач Раш соглашался, что телесная боль при наказаниях была в некоторой степени целесообразна, хотя и считал наиболее предпочтительным «труд, бдительность, одиночество и тишину», признание индивидуальности и потенциальной пользы преступника. По его мнению, публичное наказание не оправдало себя в силу своего свойства разрушать способность сочувствовать – «наместника божьей милости в нашем мире». Это были главные слова: сочувствие – или то, что мы сегодня называем эмпатией, – заложило основу нравственности, стало искрой божественного в человеческой жизни, «в нашем мире».
«Чувствительность – это страж моральной способности», – утверждал Раш. Он сравнивал чувствительность с «внезапным чувством справедливости», условным рефлексом на нравственное благо. Публичные наказания губили сочувствие: «поскольку боль и страдание, которые испытывают преступники, являются следствием закона государства, которому нельзя противиться, зрительское сочувствие не находит выхода и возвращается ни с чем в лоно, где оно пробудилось». Публичное наказание, таким образом, подорвало социальные чувства, превратив зрителей в людей черствых; они потеряли чувство «всеобщей любви» и понимание того, что у преступников есть такие же тела и души, как и их собственные[115]
.