Безусловно, Раш считал себя хорошим христианином. Несмотря на это, его концепция человека практически не имела ничего общего с той, которую выдвинул Мюйар в защиту пыток и традиционных телесных наказаний. Для Мюйара первородный грех объяснял неспособность людей контролировать свои страсти. Конечно, они были движущей силой жизни, однако присущую им кипучесть, даже мятежность, необходимо было сдерживать с помощью разума, давления общества, церкви, а если и это не помогало, как, например, в случае преступления, то и с помощью государства. По мнению Мюйара, источниками преступления (порока) были сильные чувства желания и страха – «желание владеть вещами, которых нет, и страх потерять те, что есть». Эти страсти душили чувства чести и справедливости, вписанные естественным правом в сердце человека. Божественное провидение дало монархам высшую власть над людскими жизнями, которую они делегировали судьям, оставив себе право миловать. Следовательно, главная цель уголовного права заключалась в том, чтобы помешать победе порока над добродетелью. Сдерживание присущих человечеству пороков – вот главный принцип теории справедливости по Мюйару[116]
.В конечном итоге реформаторы полностью отказались от философских и политических положений этой теории и вместо этого начали восхвалять самосовершенствование путем образования и развитие заложенных в человеке от природы хороших качеств. К середине XVIII века некоторые философы-просветители стали относиться к бурному проявлению эмоций так же, как и невролог Антонио Дамасио, незадолго до этого предположивший, что эмоции очень важны для рационального рассуждения и осознания, а никак не противоречат им. Несмотря на то что Дамасио в интеллектуальном плане считал себя последователем Спинозы, голландского философа XVII века, в общем и целом европейские элиты стали оценивать эмоции – страсти, как они их называли, – в более положительном ключе только в XVIII веке. «Спинозизм» пользовался плохой репутацией, поскольку вел к материализму (душа – это всего лишь материя, следовательно, никакой души нет) и атеизму (Бог – это природа, следовательно, никакого Бога нет). К середине XVIII века некоторые образованные люди тем не менее признавали разновидность неявного или умеренного материализма без каких-либо теологических допущений относительно души, однако утверждали, что материя все-таки может мыслить и чувствовать. Из такой версии материализма логически вытекала эгалитарная позиция, подразумевавшая одну и ту же физическую и психическую организацию у всех людей, и, таким образом, различия между ними объяснялись скорее опытом и образованием и вовсе не были врожденными[117]
.Неважно, соглашались ли они с откровенно материалистическим учением или нет – а большинство людей его не принимали, – многие представители образованной элиты стали совершенно по-другому, по сравнению с Мюйаром, смотреть на страсти. Теперь считалось, что эмоция и разум идут рука об руку. Согласно швейцарскому физиологу Шарлю Бонне, страсти были «уникальным Мотором Чувствующего Существа и разумных Существ». Страсти были полезны и могли с помощью образования быть направлены на исправление человечества, которое теперь считали способным к совершенствованию, а не порочным от природы. Согласно такому подходу, преступники делали ошибки, но поддавались перевоспитанию. Более того, страсти, обусловленные биологией, способствовали моральной чувствительности. Чувство было эмоциональной реакцией на физическое ощущение, а нравственность была воспитанием этого чувства с целью реализации его социального компонента (чувствительность). Лоренс Стерн, любимый писатель Томаса Джефферсона, вложил это новое кредо эпохи в уста Йорика, главного героя своего романа с говорящим названием «Сентиментальное путешествие»:
– Милая
Стерн видел чувствительность даже в «грубом крестьянине»[118]
.