В последующие дни мы еще говорили об этом. В лагере, быстро привыкнув к новому ощущению свободы, расширившегося желудка в животе, я еще послонялся, ища глазами Готека и Цыгана. Через два дня после содеянного я заглянул в барак номер три – трупа в нем уже не было, лишь оставались следы от протаскивания его на вычищенном земляном полу, как следы грабель на земле ухоженного садика. Через месяц мы, помытые, одетые в чистую одежду, с сумкой, в которой покоились четыре буханки хлеба, вошли в поезд, направляющийся в Германию – думали встретить там людей из нашего прежнего мира. Нам понадобилось какое-то время, пока мы поняли, что из наших семей не уцелело ни одного человека, кроме двоюродного брата Сташека и мужа моей тети, и что мы остались только двое друг для друга из тех людей, кого мы когда-то любили.
Один раз, когда мы шли по улице, я вдруг остановился:
– Кто был с нами, когда мы убивали того капо, что предал Хаимке?
– Не помню, – ответил Сташек, продолжая идти. Мы молча шли рядом, каждый со своими мыслями, пока Сташек не сказал, не замедляя шага:
– Я не помню, чтобы мы кого-то убивали.
И больше мы не возвращались к этой теме. По прошествии еще долгого времени я видел перед глазами Цыгана и Готека, но не мог вспомнить, почему они совершали этот акт возмездия над Фельдманом вместе с нами, только выражение их лиц, которое было точно таким же, как в течение всех месяцев до самого окончания войны. Цыган исчез первым. В тот день мы еще видели его бродящим по лагерю, а после этого он исчез. На Готека мы время от времени наталкивались: он постоянно прогуливался около кухни в истрепанной одежде, но в отличных ботинках. Как-то утром мы узнали, что он искал нас, чтобы попрощаться перед уходом, и поскольку не нашел, просил передать нам привет. Временами я интересовался им, спрашивал о нем людей, которые его знали. Кто-то рассказал, что он вернулся в свою деревню в Польше и был убит сыном крестьянина, семья которого оставила ему на хранение столовое серебро. Другой рассказывал, что Готек покатил в Финляндию и женился там на христианке. А однажды я стоял возле окна в министерстве внутренних дел в Тель-Авиве, и мне показалось, что я увидел его пересекающим тротуар, показалось даже, что на нем те же ботинки, что он взял в бараке номер три. Но, когда я выбежал на улицу, он уже пропал.Той осенью, после освобождения, меня вдруг атаковали болезни, как будто мое тело больше не в состоянии было сдерживаться, и вся боль, что копилась в нем в течение стольких лет, разом высвободилась. В полудреме я видел Хаимке, сидящего на веревочных качелях, раскачивающегося с бешеной силой, и Фельдмана, распростертого у его ног, и их обоих, манящих меня к себе.
– Я умираю, – сказал я Сташеку, всю ночь бодрствовавшему у моей постели.
– Ты идешь на поправку. У нас есть лекарства, есть и еда. Завтра я работаю. Я устроил так, что кое-кто придет посидеть с тобой.
– Я думаю, что не выживу, – сказал я. – Хаимке зовет меня.
– Хаимке терпеливо подождет нас обоих. Сейчас я зову тебя. Ты у меня в долгу. Сейчас ты должен жить для меня.