Однако бывало, и нередко, что дела у него шли не слишком хорошо. В такие дни он раздражался:
– Мадам, имейте совесть, я не Крез. Помни, я не вечен! Нет, на этот раз не дам!
Но чуя, что надвигается скандал, сдавался и на этот раз. Кончалось тем, что Елизавета Ивановна получала требуемую сумму и с видом жертвы («этого жадного паука»), уже без игр на диване, вздыхая («невыносимый человек!»), выходила из кабинета.
Она быстро забыла тяжёлые военные и послевоенные годы, когда пришлось продавать вещички, чтобы подлечить слабую здоровьем Любу и бабушку с хронической язвой желудка, когда по карточкам отвешивали жалкие пайки хлеба стоящим в очередях истощённым людям. Как будто это было не с ней, не с её семьёй, не с её страной. Вообще она легко привыкала к хорошему. И к большим деньгам, которые временами перепадали её супругу. Но порой наступали долгие периоды, когда с деньгами в семье было негусто. Хватало только на еду. Отец не мог дарить дорогих подарков супруге. И тогда в доме наступала гнетущая тишина. Елизавета Ивановна ходила мрачнее тучи. Она уже не могла вести хозяйство на широкую ногу. Родители Любы не разговаривали друг с другом даже за столом. Отец с утра до ночи, закрывшись в кабинете, стрекотал на машинке. Для него это тягостное молчание супруги было хуже бурной ссоры. У него поднималось давление. Он спал в кабинете, а Елизавета Ивановна закрывалась в своей спальне. Закрывалась и Люба в своей детской. Ей было жалко отца, она хотела сказать ему ласковые слова, но он не обращал на неё внимания. К этому она привыкла. Только когда у неё начались драмы в личной жизни, она поняла, что это не так. Но вот появлялись деньги: откуда-то «капал» гонорар или выплаты за переиздание последней книги, и дом оживал. Елизавета Ивановна приглашала папиных друзей. Вечерами после её спектакля в кабинете за круглым столом начинались шумные застолья, с шутками, анекдотами, хохотом. Елизавета Ивановна царила за столом. Была неотразима. Люба ужинала в детской. В кабинете появлялись красивые предметы: бархатные диванные подушки и коврик к ним, хрустальный графин для кипячёной воды со стаканом (запивать лекарство) на серебряном изящном подносе. У Елизаветы Ивановны – новое котиковое манто для выхода в свет, (если летом – новый летний костюмчик от Лёсеньки (Марфинской). У Любы – новый красивый бант или туфельки.
Иногда дверь в кабинет приоткрывалась, и Люба слышала:
– Что я могу поделать? Заказ редакции. В прошлый раз я отвертелся, сейчас не получится. Возникнут подозрения… Ах, надо было пораньше смотаться в Узкое! Устал, надо бы отдохнуть… – в голосе отца слышалось раздражение и страх.
– Что ты волнуешься? Как будто ты один плохо пишешь о погибших… там… – слышался рассудительный голос Елизаветы Ивановны. – Никто не хочет, чтобы и его смололи по той же статье.
– Не в этом дело! Это гадко, гнусно. Но что ж поделаешь? Придётся написать… Ему хуже уже не будет. Мёртвые сраму не имут… – сказал отец, делая ударение на втором слоге.
– Не имут, – поправила его Елизавета Ивановна, делая ударение на первом слоге, как положено. – Тише! Любка может подслушать. Не надо её погружать в перипетии нашей действительности. Ляпнет, чего доброго, в школе…
Жизнь родителей представлялась Любе тревожной и загадочной. Они что-то скрывали, шушукались, у них часто бывали испуганные лица. Когда приходили знакомые, дверь в кабинет плотно закрывалась, но кое-что можно было подслушать. Они говорили о Дании, но почему-то очень тихо. Дания – тюрьма, подгнило что-то в датском королевстве, прошёл слух, что арестовали (фамилию произносили шёпотом) по той же статье… Они проходили по географии такое государство, но она понимала, что дело не в географическом названии. Тогда она напрямую спросила у отца: почему Дания – тюрьма? Тот выразительно посмотрел на мать и посоветовал Любе прочесть великую пьесу Шекспира. Прочла, влюбилась в Гамлета, несчастный принц надолго занял её воображение, но ответа на вопрос она не получила. Спросила у Татьяны. Ответы на многие вопросы Люба получала от Татьяны. И тогда, и много позже.