Эме Роман родился сразу после Первой мировой войны, был призван в армию в 1939-м, сразу попал в плен и пять лет провел в немецком лагере. Вернувшись на родину и получив орден, он работал со своим отцом, а затем сменил его на должности управляющего лесоводческой компании. Поскольку с вырубками леса довольно легко смухлевать, на этой работе требуется большое доверие со стороны акционеров. Эме, как и его отец, такого доверия заслуживал. Высокий и угловатый, с острым взглядом, он располагал к себе, хоть и не был таким заводным весельчаком, как его младший брат Клод, по профессии автомеханик. Женился он на маленькой, неприметной женщине, которую в округе привыкли считать хворой, хотя никто толком не знал, чем она хворает. Здоровье у нее было слабое и нервы тоже. Ее ли подспудная депрессия тому причиной или явная склонность к фанатизму у Эме, но чувствовалось в этой семье что-то чопорно-строгое, слишком рано привившаяся привычка к мелочности и замкнутости. В таких семьях обычно бывает много детей, у них, однако, родился один Жан-Клод – в 1954-м. После этого Анн-Мари перенесла две внематочные беременности, едва не стоившие ей жизни. Отец как мог скрывал случившееся от сына, чтобы не пугать его, но еще и потому, что случившееся имело отношение к нечистой и опасной области жизни – сексу. Удаление матки постарались выдать за операцию аппендицита, но из-за отсутствия мамы и пугающих перешептываний, в которых звучало слово «больница», мальчик сделал вывод, что она умерла, а ему об этом не говорят.
Его раннее детство прошло на лесном хуторе, где отец в свободное от обязанностей управляющего время хозяйничал на ферме. Я побывал там, сверяясь с его картами: несколько домиков в ложбине, затерянной среди огромного и сумрачного елового бора. В местной школе было всего три ученика. Потом родители построили дом в Клерво-ле-Лак и перебрались туда. Жан-Клод на год опередил сверстников в учебе, много читал. В седьмом классе был первым по успеваемости и получил награду. Соседи, родственники, учителя помнят его – смирного, послушного и ласкового мальчугана; иные дают понять, что уж слишком он был смирный, слишком послушный, слишком ласковый, признавая, правда, что дошло до них это самое «слишком» поздно – жалкое объяснение для необъяснимой трагедии. Единственный ребенок, может, тепличный немножко. Никогда не делал глупостей, вообще достойный – если можно так сказать о ребенке. Так вот, скорее достойный, чем по-настоящему славный мальчик, но никому бы и в голову не пришло, что ему плохо живется. Сам он, если заговаривал об отце, часто бросал странную фразу с намеком о том, что его имя ему подходит: «На то и Эме, чтобы любить»[4]. О матери же говорил, что она переживала по любому поводу и ему с малых лет пришлось научиться скрытности, чтобы ей было спокойнее. Он восхищался отцом, никогда не выдававшим своих чувств, и старался быть таким же. Он усвоил, что все всегда должно быть хорошо, иначе маме будет плохо; и стыдно будет, если это случится из-за пустяков, из-за его мелких детских горестей, так что лучше их скрывать. Вот, например, семьи в деревне, как правило, большие, и у многих сверстников дома было куда веселее, чем у них, но он видел, как мрачнеют родители, когда он спрашивает, почему у него нет братика или сестренки. Он чувствовал, что за этим вопросом кроется что-то запретное и что, выказывая любопытство, а тем более сокрушаясь по этому поводу, он огорчает родителей. Это было мамино слово – «огорчать». В ее устах оно звучало до странного конкретно, словно речь шла о точившей ее болезни. Он понял: признавшись, что тоже болен этой болезнью, он усугубит мамину, которая больна гораздо тяжелее и может даже умереть. С одной стороны, его учили никогда не лгать, это был непреложный закон: слово Романа – золото. С другой, кое-каких вещей просто не следовало говорить, даже если это была правда. Нехорошо огорчать маму и хвалиться своими успехами или заслугами – тоже.
(Силясь объяснить это подоходчивее, он вдруг рассказал, как они с женой иногда говорили, будто едут в Женеву сходить в кино, а на самом деле в это время учили грамоте обездоленных. Они никогда не говорили об этом друзьям, и следователю он тоже ни словом не обмолвился, а когда озадаченная судья стала его расспрашивать – где это было и что за обездоленные – отказался отвечать, прикрывшись памятью Флоранс: он не станет козырять их добрыми делами, ей бы это не понравилось).