Когда уже почти закончили с детством обвиняемого, мэтр Абад, его адвокат, вдруг спросил: «Но ведь с кем-то вы делились своими радостями и горестями? Может быть, таким наперсником была для вас ваша собака?» Рот у него открылся. Все ожидали какого-нибудь банального ответа в том же тоне, рассудительном и жалобном одновременно, к которому начали уже привыкать, но он не издал ни звука. Его передернуло. Он задрожал, сначала мелко, потом сильнее и сильнее, затем всем телом, изо рта вырвался невнятный всхлип. Даже мать Флоранс подняла глаза и посмотрела в его сторону. И тут он бросился на пол и завыл так, что кровь стыла в жилах. Было слышно, как бьется об пол его голова, задранные ноги сучили над перегородкой. Подоспевшие жандармы с трудом совладали с большим, бьющимся в конвульсиях телом; когда его уводили, он все еще трясся и подвывал.
Вот я написал «кровь стыла в жилах». В тот день я понял, что значат на самом деле и другие выражения, которые мы употребляем не задумываясь: по-настоящему мертвая тишина стояла после его ухода, до тех пор, пока судья нетвердым голосом не объявила перерыв на один час. Люди заговорили, пытаясь истолковать происшедшее, только за дверьми зала. Одним этот срыв представлялся добрым знаком: стало быть, он еще способен на чувства, а то уж до сих пор выглядел слишком равнодушным. Другим казалось чудовищным, что чувства эти человек, убивший своих детей, проявил по поводу собаки. Симулирует, предполагали некоторые. Я вообще-то бросил курить, но тут стрельнул сигарету у старого газетного художника с седой бородой и стянутыми на затылке в хвост волосами. «Вы поняли, – спросил он меня, – чего добивается его адвокат?» Нет, я не понял. «Он же его дожимает. Видит, что клиент как сонная рыба, а публика думает, ему все по фигу, вот и хочет, чтоб он дал слабину у всех на глазах. Не соображает, что творит, это же безумно опасно. Точно вам говорю, я-то ведь сорок лет с карандашом и папочкой по всем судам Франции таскаюсь, у меня глаз наметанный. Этот парень
Я только кивал и думал о «Снежном классе». Он писал мне, что это в точности о его детстве. Я думал об огромной белой пустоте, которая образовывалась у него внутри мало-помалу, пока не осталась лишь видимость человека в черном. И впрямь черная дыра, из которой тянет ледяным сквозняком, до костей пробирающим старого художника.
Заседание продолжилось. Он выглядел сносно после укола и попытался объяснить свой срыв: «…Когда спросили про эту собаку, я вспомнил тайны моего детства, мне так тяжко было их хранить… Неприлично, наверное, говорить о моих детских терзаниях… Я не мог сказать о них, мои родители не поняли бы, они бы расстроились… Я не лгал тогда, просто никому не рассказывал, что у меня на душе, только моей собаке… Я всегда улыбался, родители вряд ли догадывались, как мне плохо…
Однажды собака пропала. Мальчик – если верить словам нынешнего взрослого – подозревал, что отец пристрелил ее из своего карабина. То ли собака заболела и отец не хотел, чтобы она умирала на глазах у ребенка, то ли провинилась так тяжко, что только высшей мерой и можно было ее покарать. Есть еще одна гипотеза: отец сказал правду, собака действительно пропала, но, похоже, мальчику это даже в голову не пришло – так естественна была благая ложь в этой семье, где учили всегда говорить правду.
На протяжении всего суда, когда речь заходила о собаках, которые у него когда-либо были, он реагировал очень бурно. Странно, но ни одну из них он не называл по имени. Собаки фигурировали постоянно, датируя события, он вспоминал их болезни и связанные с ними хлопоты. У многих сложилось впечатление, будто он, сознательно или нет, пытался что-то выразить слезами, которые от этих рассказов выступали у него на глазах, будто что-то силилось прорваться через эту брешь, но так и не прорвалось.