Три недели прошло от экзамена до объявления его результатов. Три недели в подвешенном состоянии. Он еще мог признаться, что солгал. Конечно, это было нелегко. Такому серьезному молодому человеку труднее всего на свете признаться в содеянной ребяческой глупости вроде той, что совершает Антуан Дуанель в фильме «Четыреста ударов», когда, выкручиваясь, говорит в школе, что у него умерла мать, а потом вынужден расхлебывать неминуемые последствия своей лжи. Вот что хуже всего: последствий-то не миновать. Если только не случится «чуда» и мать действительно не умрет в ближайшие двадцать четыре часа. Мальчик с самого начала, с той минуты, когда произнесены запретные слова, знает, что его ждет: охи-ахи, жалость и соболезнования, расспросы, на которые придется отвечать с подробностями, запутываясь во лжи все сильнее, и скоро, очень скоро, наступит роковой миг, когда тайное станет явным. Такая ложь сама слетает с языка, ее не обдумываешь. О ней сразу жалеешь, но слово не воробей, и остается только мечтать вернуться хоть на минуту назад, чтобы не сделать этой ужасной глупости.
Самое поразительное в случае Романа – что он совершил эту глупость в два приема. Представьте себе пользователя, который, по ошибке нажав не на те клавиши, уничтожает важный файл. Компьютер спрашивает, действительно ли он хочет его уничтожить, и он, поразмыслив, взвесив все «за» и «против», подтверждает. Если он никак не мог признаться в этом родителям, так глупо, по-детски соврав, то у него еще была возможность сказать им правду. Если признаться в провале было так же трудно, как и в прогуле, оставался другой вариант: пойти на кафедру и, сославшись на сломанную руку, на приступ депрессии, договориться о переносе экзамена. С точки зрения здравого смысла все было лучше того, что он сделал: протянул три недели и в день объявления результатов сообщил родителям, что экзамен сдал и перешел на третий курс медицинского факультета.
Итак, с одной стороны, перед ним открывается ровный путь, которым идут его друзья и которым он вполне мог бы следовать, обладая – это подтверждают все – способностями выше среднего уровня. Он споткнулся на этом пути, но еще есть возможность подняться, нагнать остальных: никто ничего не знает. С другой стороны – извилистая тропа лжи. И ведь даже нельзя прибегнуть к аллегории, сказав, что второй путь усыпан розами, в то время как первый тернист и труден. Нет нужды заходить далеко, даже до ближайшего поворота, чтобы убедиться: это тупик. Не пойти на экзамен и соврать об успешной сдаче – не тот обман, который может сойти с рук, не игра ва-банк, в которой можно и выиграть. Нет, рано или поздно все равно попадешься и вылетишь с факультета, опозоренный и осмеянный – а ведь именно этого он боялся пуще всего на свете. Мог ли он предположить, что быть разоблаченным – еще не самое страшное, а много хуже – не быть, и что из-за этой ребяческой лжи он восемнадцать лет спустя лишит жизни своих родителей, жену и детей?
– Объясните все-таки, – спросила судья, – почему?
Он пожал плечами.
– Я сам двадцать лет каждый день задавал себе этот вопрос. Мне нечего ответить.
Пауза.
– Но ведь результаты экзамена были вывешены на факультете. У вас были друзья. Неужели никто не заметил, что вашей фамилии нет в списках?
– Никто. Могу вас заверить, что не дописывал ее от руки. К тому же списки были под стеклом.
– Загадка какая-то.
– Для меня тоже.
Судья наклонилась к одному из заседателей и о чем-то с ним пошепталась. Потом сказала:
– Мы считаем, что вы не ответили на вопрос.
Родители радовались его успеху, а он сидел затворником в купленной ими для него квартирке, в точности как когда-то после неудачи в лицее Парк – в своей детской. Так он провел весь первый триместр, не бывал в Клерво-ле-Лак, не ходил на факультет, не виделся с друзьями. Если звонили в дверь, он не открывал, пережидал, затаившись, пока звонки не прекращались, слушал удаляющиеся шаги на лестнице. Он лежал на кровати в каком-то отупении, даже еду себе не готовил, питался консервами. Ксерокопии лекций так и валялись на столе, открытые на одной и той же странице. Порой накатывало осознание того, что он натворил, на время выводя его из полудремы. Как же ему теперь выпутываться, на что уповать? Молиться, чтобы сгорел факультет и с ним все экзаменационные работы? Чтобы землетрясение разрушило Лион? Чтобы он сам умер? Мне думается, он спрашивал себя: «Зачем я пустил свою жизнь под откос?» В том, что он пустил ее под откос, он не сомневался. У него и в мыслях не было долго всех обманывать; впрочем, на тот момент он и не обманывал никого: не прикидывался студентом, оборвал все связи, забился в щель и ждал, когда это кончится, как преступник, который знает, что рано или поздно за ним придут. Он мог бы бежать, сменить квартиру, уехать за границу, но нет – ему проще сидеть сложа руки, в сотый раз перечитывать газету месячной давности, есть холодную фасоль с мясом из банки и, растолстев на двадцать кило, ждать конца.