Это было плохо, что под ребрами, справа. В Петербурге Марк оказался едва ли не первым, кто переболел «желтухой», его и лечили-то еще от болезни Боткина. Прошло четыре с лишним года – самый срок для начала поздних осложнений, цирроза. Когда Марк оставался один, за спиной тикали неслышимые остальным часы. Он не знал, чего больше боится: умереть или умирать долго, в тягость себе и другим. Марк видел, как это происходит.
«Война недоспала одиннадцати лет...» Если бы, если бы тогда, век назад, не началась эпидемия «испанки»! Если бы только волнения в Петербурге не закончились всего лишь отречением уже успевшего заболеть Николая II и принятием новой конституции! Если бы прошловековые социалисты пошли до конца, упразднив монархию и установив народовластие, вот как в Германии...
Марк, для всех, кроме Владимира Антоновича, «Марик», младший в компании, младший в гостиной профессора Павловского, не знал толком, что там за «если бы». Просто – все было бы лучше. Не было бы образовательных и сословных рогаток. Промышленные рывки тридцатых и семидесятых не остались бы одинокими пиками, славными страницами истории... Тысячи мелких проблем не превратились бы в снежный ком. Глупый коронованный фанфарон не влез бы в войну, не было бы эпидемии, развала и под конец всего – переворота. Эшелонов с беженцами, карантинных лагерей, погромов, бомбежек, голода, тифа, мертвых домов, слепых окон. Марк не отправил бы еще весной по министерским спискам – доктор Рыжий устроил – мать и сестер на Урал, в эвакуацию, с тех пор не получив ни единой весточки. Не был бы должен кругом и за все, и не считал бы своей обязанностью быть пажом и шутом, Панургом и Труффальдино при Ане, и может быть, осмелился бы даже ревновать.
Листок отправился под резинку блокнота, в компанию к трем десяткам других, на радость Марго – ей нравилось, что Марк записывает и правит до упора пришедшие в голову строчки; еще и ее, и Анну забавляла игра на гитаре, и вот гитару-то нужно было притащить со старой квартиры обязательно, не ожидая, пока потеплеет.
На улице стоял сухой безветренный мороз, редкое везение. Обычно влажность пробирала насквозь, пропитывала белье, леденила руки. Марк здесь родился, и все гимназические годы с ноября по апрель у него болели уши и горло. Он поплотней закутался в платок, выдохнул, отталкивая от губ колючую шерсть. В последнюю пару зим грубые старушечьи платки уже никого не смешили, а помогали добежать от дома до дома.
Улица была пустой и привычно неубранной. Пышные сугробы доходили до окон первого этажа – местами и выше, там, где под снегом прятались брошенные еще в Ту Зиму частные автомобили. До прошлого года в снегу пролегали две колеи, следы от колес, в этом – три-четыре параллельных кривоватых пешеходных тропинки, исчерканных полозьями санок.
Все три квартала пути Марку вспоминались привязчивые как припев слова «белое безмолвие». Иссиня-белый снег то тут, то там проели плеши ярко-черной золы. По стенам домов легко было догадаться, где еще живут: стены обитаемых комнат серели влажными пятнами на фоне заиндевевших брошенных.
Марк покосился на пепелище, присыпанное снегом. Даже в разгар эпидемии по трубам шла горячая вода, и даже в Ту Зиму, которая пресекла разгул заразы, но и сожрала половину отопительных станций, городские власти снабжали жителей углем и дровами. Нынешней осенью по-прежнему выдавали вместе с хлебными и отопительные талоны – не было только самого топлива. Пункт выдачи в конце концов разломали, может быть, на гробы, а что не унесли – сожгли.
Разруха. Это разруха и только она. Много дыр, мало сил, и все из рук валится. Сланцев в Сланцах – до второго пришествия, в Ревеле завод есть, на газ перерабатывать. Целенький, потому что расконсервировать не успели. Марк знал – его отец как раз тот завод и консервировал, когда в Поволжье пошла нефть. Вот он, газ – и все свое. Но свести... да что там. Хоть бы торфоразработки подняли.
После того, как власти Петербурга отказались признать московских «бунтовщиков», колесница, управляемая Разрухой Вавилонской, понеслась по улицам и проспектам. Марк только по обрывочной брани Владимира Антоновича представлял, до какой степени в Таврическом не видят, как жить дальше, где брать горючее и продовольствие, запчасти и лекарства, как содержать тех, кто ничего не умеет, и сохранить уцелевшие рабочие руки. Город потихоньку выедал сам себя, последний подкожный жир, тратил стратегические военные запасы.
«Подсечная урбанистика», говорил Владимир Антонович и, кажется, имел в виду не только людей, вселяющихся в пустые здания, переводящих мебель, полы и перекрытия на топливо и оставляющих за собой пустую коробку...
Марк не гнал мрачные мысли – вот так задумаешься о чем-то нехорошем, и не заметишь, как дошел.