Кузьма Дмитриевич сложил руки на животе и покачал головой.
- Аль я ее тебе привел? Значца, так... привел? Аль до попа конями тянул?..
- И то правда, - вставила мать. - Вон Тимоха, гляди, не ищет панночек, а только работницу. А захотел бы, так золотую девку взял!
Тимофей хлопал глазами, шлепал губами, приняв смиренно-гордый вид, вот, мол, какой я: пренебрегаю красивыми девками!
И он сам себе показался таким красивым, неприступным, что надул щеки и изрек строго:
- Румяное яблоко - оно порою червивое внутри! Не все то золото, что блестит!
- Вот видишь! - подтвердила мать.
Данько и сам сообразил, что родители правы. Но поступиться хотя бы раз - навсегда утратить свободу.
- Ну, так я пошел. На часок. Поняли? - И, в знак примирения с родителями, на миг открыл дверь в комнату и взглянул на жену. Успокаивающе махнул рукой и ушел.
А Яринка в уединении отбывала долгую - на всю жизнь - каторгу. И не верилось ей уже, что когда-то, в конце долгих страданий, мытарств и жгучего одиночества, отворятся двери ее тюрьмы и кто-то добрый и красивый, кого она ждала всю свою жизнь, ласково скажет: "Ты дождалась. Иди".
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович повествует о
матримониальных расчетах своей жены и о том, как Ригор Власович
принял на себя не присущие ему обязанности
"Мне тринадцатый минул..." - как сейчас слышу звонкий голосок нашей маленькой приемной дочки, Кати Бубновской. Читала она это стихотворение Тараса Григорьевича на детском утреннике накануне Шевченковских дней. Это уже третий раз отмечает вся Советская Украина великий Тарасов праздник.
С портретов, украшенных еловыми ветвями, строго смотрит на детвору преждевременно постаревший человек, которого почему-то называют сейчас "дедушкой". Может, потому, что для детей сорок семь лет - это почти настоящий закат. Может, еще и потому, что этот кроткий и стеснительный человек (а он именно таким и был!) не знал молодости? А может, и потому, что в сознании народном он и до сих пор живет и продолжает счет своим годам с того дня, когда мать принесла его на свет? Если так, то пусть будет "дедушкой"... Ведь сейчас ему уже сто девять лет. Пусть вечно в памяти революционного народа он будет живым и здоровым и отсчитывает свои годы вместе с нами. Пусть так и остается нашим современником, мудрым и добрым дедушкой...
Катя выучила на память еще и другое стихотворение, "На панщине пшеницу жала...", и была очень обижена, когда я запретил ей читать его на празднике и поручил это другой девочке. Я знаю, что и Нина Витольдовна не поняла бы меня.
До ребятишек не дошла вся тонкая и болезненно щемящая прелесть обоих стихотворений, зато с каким восторгом встретили они "Свiте ясний, свiте тихий...", где "з багряниць онучi драти, люльки з кадил закуряти", - одним словом, они только и воспринимали дух бунта.
Всей школой пели "Заповiт". Песня была суровой и величественной. От упоения у меня даже мурашки пробегали по телу. А в заключение "Интернационал" и современную - "Вперед, народ, иди на бой кровавый...".
Вечером концерт повторили для взрослых в хате-читальне.
"Интернационал" и "Заповiт" все встретили стоя. Это было знаменательно. И я на всю жизнь уверился в том, что только с "Интернационалом" народы сохранят все свои самые драгоценные приобретения - свободу, родной язык, культуру, бессмертие.
Когда в стройном хоре я услышал, словно со стороны, казалось бы, такие простые и бесхитростные строки - "Думи моi, думи моi...", только тогда понял, какую страшную силу несли они в себе. "Роботящим рукам..." звучало как пророчество.
Шевченковский праздник и годовщина Парижской коммуны продолжались в школе еще долго, хотя о них уже и не говорилось.
Словно вдохновленные удивительной силой, мои школьники носили в себе радостные и тревожные минуты сопричастия к гению. Как бы разговаривали с самим дедушкой Тарасом и он завещал им: "Учитесь, братцы мои, думайте, читайте, и чужому обучайтесь, и своего не чурайтесь!" И даже самые отъявленные лодыри и шалуны в эти дни не могли ослушаться этого завещания.
Школьные изложения писали в стихах. Я даже перехватил несколько "цидулек", в которых неизвестные парубки объяснялись в любви неизвестной дивчине четырехстопным ямбом. Понятное дело, я не разглашал тайны переписки, но чьи-то мужественные щеки пылали, чьи-то прелестные глаза опускались долу...