В ясные дни на дальнем горизонте синела Адриатика. По вечерам звонил колокол на соборной башне, а на кустах цветущих роз, как россыпь земных звезд раннего лета, вспыхивали рои светлячков. И театр был похож на Большую Оперу города Одессы, только был он неправдоподобно миниатюрен, — этакая дамская шкатулочка для драгоценностей и безделушек.
Это был рай земной — других слов я тогда не мог бы найти.
Но постепенно и понемногу, гомеопатическими дозами, к ощущению райского блаженства начинало примешиваться чувство горечи. Неуловимое, но очень-очень определенное. Да, это был Эдем, но я упустил из виду главное: это все-таки был эдем капиталистический, и не все, ох далеко не все мои русские артисты сумели устоять перед соблазнами сладкой валютной жизни.
Подробнее мне об этом сейчас вспоминать не хочется, да и вряд ли уместно разрушать компактность повествования. Когда придется к слову и к месту, может быть, но не сейчас, не сейчас...
Итальянские публичные репетиции и спектакли, как вы понимаете, прошли тоже амбивалентно: триумф был перемешан со скандальным провалом. И это вызывало тревогу.
Тревога усиливалась и росла пока не разразилась в Москве катастрофой.
Все было буднично и просто. Когда, вернувшись из Италии и несколько дней отдохнув у себя дома, я зашел в театр, ничего особенного не ожидая и ни о чем не догадываясь, Васильев тихонько отозвал меня в сторону, незаметно увел в свой кабинет и убил.
Он сообщил мне, что мой семинар расформирован.
Как? Не посоветовавшись со мной?
Не волнуйтесь, Михаил Михайлович, я им всем разослал письма с извещением о прекращении...
Даже не предупредив меня об этом? Не поставив хотя бы в известность?..
Они же виноваты перед вами, они вас не щадили и вам их жалеть не стоит...
Но нельзя же из-за горстки каботинов разгонять всех...
Мы не понимали друг друга — это было явно и несомненно. В конце концов Васильев предложил вариант смягчения: объявить в газетах новый набор, но до меня никак не доходило, почему прошедшие уже через горнило конкурсных отборов, почему проучившиеся уже — и успешно! — целый год в школе семинара, должны они держать снова абитуриентские экзамены на общих основаниях. И тут я услышал правду:
— Они должны понимать, что учиться в Васильевской школе — это большая честь для них и им придется теперь постоянно подтверждать свое право считаться артистом театра Васильева.
Высокомерная эта и оскорбительная мысль была сформулирована так открыто, с такой бесстыдной прямотой, что сразу же обрела статус очевидности. И я согласился. Я уговорил большинство своих учеников снова пройти через мясорубку вступительных состязаний, пообещав им, что все они обязательно будут зачислены; я провел десятки консультаций с новичками, просмотрел и просеял сотни сумасшедших артистов, выслушал тысячи стихов, басен, прозаических отрывков, и, когда после бесчисленных песен, танцев, имитаций и импровизаций, я представил Васильеву и двум его подручным тридцать четыре новых абитуриента, отобранных для первого тура вступительных экзаменов, он прослушал их в невыносимой похоронной тишине , объявил, что не пропускает на второй тур ни одного человека и прикрыл семинар окончательно. Его выдумка с повторным набором оказалась не уступкой, а только отсрочкой.
Я собрал свои вещи и уехал на Левый Берег.
Больше мы не виделись — я поставил на нем крест.
Но сам феномен Васильевской безжалостности долгое время не оставлял меня в покое. Зализывая раны в своей однокомнатной норе, я то и дело возвращался к бессмысленному происшествию на улице Воровского. Шли месяцы, проходили годы, жизнь продолжалась, она неутомимо подбрасывала новые аттракционы и похлеще и покруче прежнего, а ответа о Васильеве не было. Лишь постепенно, вместе с успокоением, наступила относительная ясность. Задним числом я начал догадьшаться, что был наивным дураком, принимая происходящее вокруг нашей студии за чистую монету доброжелательства. Однажды я позволил себе и вот такое допущение: параллельно с идеей создания семинара Васильев высиживал и идею его разгрома.
Противоречивость устремлений — клеймо одаренности.
И я вспомнил один из заветных монологов талантливого человека. Уединившись со мной в своем музее после первого вступительного экзамена в семинаре "10 времен года", он мне признался...
Но сначала о самом экзамене.
Это был мой несомненный шедевр.
Это был упоительный экзамен-спектакль.
Я уже отобрал на предварительных консультациях всех, кто мне был нужен, и смысла в проведении дополнительных испытаний не было никакого. Но Васильев требовал с тупой настойчивостью: все должно быть как положено, по всем правилам, по всей форме, и я решил порезвиться — сделать все мероприятие шикарным. "Устроим все наоборот, — сказал я Розе[13]
— обычно экзамен проводится как пытка, полная ужаса и нечеловеческих усилий, а мы сделаем все, чтобы превратить его в сплошное удовольствие для абитуриентов". Роза поняла все и улыбнулась. Я тоже улыбнулся, и машина антиинтриги завертелась на полные обороты.