— Курить нам запрещено. В туалете курим, — но всё-таки закурил, а чтобы дежурившая медсестра этого не заметила, после каждой затяжки прятал папиросу в рукав халата.
— А вы ко мне из жалости или по доброте? — вдруг спросил он.
Как ответить на этот вопрос, Марья Филипповна не знала. Ведь всё, что случилось с ней с тех пор, как узнала Ивана Парфёныча, что пережила и передумала за это время, она и сама до конца не осознала.
— Впрочем, не надо отвечать, — видя замешательство Марьи Филипповны, сказал Иван Парфёныч. — Я ведь так спросил, к слову. Наверное, чтобы поговорить с вами. Вы же знаете, в нашем богоугодном заведении много не наговоришь, не с кем. Поэтому уж простите, если заговорю вас, — и, спрятав в карман затушенный окурок, продолжил: — Понятно, жалость возвышает одного и унижает другого, а доброта возвышает и дающего, и принимающего. Она, как талантливая книга: и автора возвышает, и читателя делает чище. Тут к нам, — тихо рассмеялся Иван Парфёныч, — священник ходит. Спрашиваю: отец, Бог добрый или злой? Добрый, отвечает. Какой же он добрый, говорю ему, если половину человечества, не верующего в него, грозит поразить громом и молнией, напустить язву и утопить в море. Значит, он только наполовину добрый. Изыди, сатана, не кощунствуй, сердится на меня священник. Бог всеобъемлющ и половин у него не бывает. Вот и поговори с ним! А я так думаю, — вынув из кармана окурок и прикурив, продолжил Иван Парфёныч, — доброта — она не от ума, а от сердца, и поэтому в ней нет половины, она не делится и не умножается, она невыборочна, она для всех.
— Так это же Толстой, Иван Парфёныч, — заметила Марья Филипповна.
— Вы правы, — согласился с ней Иван Парфёныч и добавил: — Толстой в этом выше Бога.
— Иван: Парфёныч, не курите, пожалуйста, — сказала появившаяся из-за спины медсестра.
— Хорошо, Лидочка, — ответил Иван Парфёныч и затушил окурок. — Хорошая девушка, — заметил он ей вслед, — только она и плакала о Гурии.
Возвращалась Марья Филипповна от Ивана Парфёныча просветленная и радостная, как с праздника. «Какой он умница, как он глубоко мыслит, — думала она о нём. — И как хорошо, что я не сильно лезла, к нему со своим мнением». За свой ленинградский образ жизни, где она на всё имела свою точку зрения, ей уже давно было стыдно.
Вечером Марья Филипповна ходила к Поддубе. В избе его было темно и сыро, у двери, где под умывальником находилось ведро, пахло помоями, у печи стояла неопрятная, с нечёсаными волосами толстая баба. Сам Поддуба сидел на кровати и подшивал валенки. Лицо его было опухшим, как с похмелья, за спиной сидели мальчик с девочкой и из поставленной между ног кастрюли ели картошку. Разговора у Марьи Филипповны с Поддубой не получилось. Он смущённо молчал, а она не знала, о чём с ним говорить. Видимо, чтобы разрядить обстановку, Поддуба встал с постели, вынул из-под стола бутылку водки и предложил выпить. Марья Филипповна отказалась, и это совсем смутило Поддубу. Молчала и баба, что стояла у печи, а когда увидела бутылку, подошла к столу, налила полстакана водки, выпила и, не закусывая, вернулась к печи. Когда Марья Филипповна уходила, баба пробурчала ей в спину: «И чёрт вас тут носит», а Поддуба, провожая её, уже на улице, вдруг рассмеялся, как смеются, когда плачут, и сказал:
— Бабу нашов, а диты сироты.
В сентябре Марью Филипповну вызвали в район на совещание библиотекарей. Там, в первый же день, она пошла к Ивану Парфёнычу. В больнице ей сказали, что за Иваном Парфёнычем приезжал сын и увёз его с собой. Медсестра, которую он называл Лидочкой, увидев её, сказала:
— А вам письмо.
На скамейке, где они с Иваном Парфёнычем сидели в прошлый раз, Марья Филипповна читала письмо и плакала.
Рецидивист Пронька
От детства память Проньке сохранила длинные зимние вечера, когда за окном гудели метели, а в поле, за деревней выли волки. В доме в такие вечера было холодно, а Проньке хотелось есть, но есть было нечего, и он ждал, когда придут мать с отчимом. Приходили они поздно и всегда пьяными.
— Покорми выродка! — командовал отчим и, не раздеваясь, падал в постель.
— Сам выродок! — отвечала ему мать и совала Проньке в руки принесённый с собой пряник.
Пронька пряник ел, а мать, гладя его по голове, пьяно причитала:
— Да и кто же это тебя, мою кровинушку, окромя твоей родной матери и покормит-то!
Отчим, которого, казалось, не свалишь и оглоблей, умер от водки. Выпив её литр без закуски на спор с деревенскими придурками, он пошел домой. Дорогой его хватил удар, и, не ойкнув, он свалился в придорожную канаву. В деревне его за тяжёлый характер не любили, и поэтому особых сожалений по поводу случившегося матери никто не выразил. Да мать, наверное, в них и не нуждалась. Без него она как будто бы даже помолодела, и хотя по-прежнему пила водку, но уже без запоев и тяжелых похмелий, а открыто и весело, и утром, сколько бы не выпила вчера, на работу не шла, а, как казалось, вприпрыжку бежала. Если же её пытались остановить и завести с ней разговор, она отмахивалась и на ходу бросала:
— Уж извиняйте, а мне некогды.