Мишаков никак не мог уснуть. В избе было душно. Он открыл окно, сел на подоконник, вдохнул сырость ночи. Светила поздняя луна, вися где-то на краю неба. Мишаков угадал ее по слабому блеску мокрого колодца и по размытым пятнам теней от изб. Туман не поднялся в деревню, но он где-то близко стоял на страже. Мишаков чувствовал его запах.
— Я теперь скромнее стал в желаньях. Жизнь моя, иль ты приснилась мне? — прошептал Мишаков.
— Боренька, — сказала из темного угла тетка, — да что ж ты не спишь? Что тебе приснилось-то? Не о Верке ли тужишь? Не клином свет сошелся.
— Абсолютно точно, — отозвался Мишаков. — Извини, разбудил я тебя…
— Какой сон-то? Страшное что-нибудь?..
— Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне.
— Ничего, не опасайся. Конь, говорят, к дороге. Мне бы твои сны. Ложись. Да окно-то закрой: сыростью с улицы так тянет!
Разговор с теткой вызвал у Мишакова мягкую улыбку. Он захлопнул створки окна, залез под одеяло и вдруг вспомнил, что как-то умудрился увидеть на лице Татьяны Мишаковой нечто интеллигентное и даже хотел писать с нее колхозную агрономшу.
— Опять на розовом? — тревожно вскинулась в углу тетка.
— Стихи это. Есенин, поэт… Слыхала о таком?
— Есенин?.. Знакомая будто фамилия… Он что, из твоих городских приятелей?
— Да, лучший друг. Спи, спи и ни о чем не думай. Кошмарные сны мне не снятся. Я передовой человек.
Разбудило Мишакова солнце. Оно напекло ему голову, и он вскочил с ощущением, будто его в упор осветили прожектором. Солнце сверкало в избе, как над речкой. Мишаков протер глаза и в трех шагах от себя увидел Верку. Она сидела на лавке. На коленях у нее лежали картоны с эскизами.
— Ты как сюда попала?
— В дверь вошла. Уже десятый час.
— И давно сидишь?
— С полчаса. — Верка засмеялась. — А ты похрапываешь, оказывается.
— Не нравится?
— Непривычно как-то. Впрочем, мужчины все храпят.
— Не хвались своим опытом. Ты много болтаешь. Положи эскизы на место.
— Что, и посмотреть даже нельзя? Это же все с меня нарисовано.
— Ну-ка раскидай их по полу. Не рядом, а вразброс. Не на солнце только.
— Зачем?
— Делай, как сказано, пока я оденусь.
— И те, которые углем, тоже?
— Все, все.
Мишаков надел штаны, застегнулся и, засунув руки в карманы, стал босыми ногами раздвигать картоны и листы с эскизами, разложенные Верой на полу.
— Черт возьми, ведь есть же у тебя глаза! Куда же они на холсте пропали?
— Никуда они не пропали, что ты выдумываешь, Борис! Глаза на месте, глядят.
— Смотря как глядят…
— Если это называется творческими муками, то я вам, художникам, не завидую, — поморщилась Вера. Она подошла к кровати, разгладила одеяло и легла на него, заложив руки за голову: — Ой, жестко как у тебя!
— Слезь с кровати.
— Не сердись. Мы же только вдвоем…
Мишаков сел рядом с Верой и положил руку на ее плечо.
— Как хоть твои родители к этому относятся? Они догадываются?
— Мамка, конечно, скрипит. Но я ей сказала, что писку не будет, а все остальное их не касается.
— Так ведь это равносильно признанию.
— Боря, разве они не понимают, что для меня ты был бы отличным мужем.
— Но я, кажется, не обещал на тебе жениться.
— И в Москве не захочешь со мной встретиться? — лукаво спросила Вера. — Ты же меня в натурщицы рекомендовать хотел. Уступишь меня, может?
— У тебя превратное представление о натурщицах.
— Возможно…
Мишаков поцеловал Веру и признался:
— Ты знаешь, неважное у меня настроение.
— Да в чем дело?
— Портрет твой не получается.
— Ну тогда подари мне его.
— Нет, кроме шуток. И дело не только в глазах. Весь замысел рушится. Я приехал сюда с целью написать что-то особенное и удивить мир. Чем удивить?..
— Я в этом виновата?..
— Не могу так сказать. Ты осталась прежней.
— Но кто же тогда?
— Разобраться надо… Жизнь, может быть. Понимаешь, хочется показать в деревне самое яркое, самое человечное! Очень уж о деревне у нас черно писать стали. Я с этим категорически не согласен. Мне светлого чего-то хотелось… вот такого, как твоя улыбка. И я написал улыбку. Ямочки, испускающие сияние… Но почему же они меня не удовлетворяют?
— Не знаю, — прошептала Вера. — Хотелось бы тебе помочь, милый… И улыбку бы навсегда отдала за это!
Мишаков погладил Веру по щеке.
— Не стоит, не отдавай, Верочка, улыбки. Хватит жертв, хватит того, что многие ее отдали. Моя тетка например… или соседка наша, Марфуша. Жизнь без улыбки…
Мишаков встал и зашагал по избе, переступая через разложенные на полу картоны.
— Да, Марфуша несчастный человек, — сказала Вера. — Бедняжка! Ей ребенка бы надо.
— Но кто же отцом ребенка согласится стать? Ты знаешь, что она мне вчера сказала? «Полюбить так хочется!» Полюбить, понимаешь. Вдумайся в эти слова. Меня такая жалость охватила, что я не мог с ней разговаривать. Она согласна безответно любить, только бы раз в год взглянуть на любимого.
— Это она тебя в виду имела. В тебя здесь полдеревни влюблены, — с грустью сказала Вера. — Ты знаешь, Боря, я не обижусь… если хочешь… нарисуй ей беби.
Мишаков шагнул к ней, сжав кулаки. Она испуганно вскочила с кровати.
— Я без всякого хамства… извини, если…