Мы посчитали наши сантимы, перевернули блюдечко и оставили их на донышке. Жано сложил листовку.
— Между прочим, — сказал Рене, кивнув на листок, — я не совсем согласен, что для пользы дела так уж важно вступать в Союз коммунистической молодежи.
— Да? — сказал Жано, засовывая листовку в боковой карман и поднимаясь. — Почему же?
— Об этом разговор особый. Я не член партии и имею право на собственное мнение.
Рене усмехнулся.
— Каждый имеет, — сказал Жано и насупился.
— Ну вот тебе пожалуйста, — вмешалась Франсуаз, — опять начинается! До чего надоело, честное слово!
— Пошли! — решительно сказала Жозефин.
— Кто куда? — спросил Рене, беря со стола свою пачку «Селтик» и зажигалку. Он поглядел на Жозе.
— Мне в ячейку ненадолго, Марина, — сказал Жано. — Отнести листовку. Нам по пути.
Мы пошли между столиков к лестнице. В зале было пусто. Одни только русские по-прежнему заседали в темном углу. Перед каждым стоял пустой стакан.
На улице около террасы мы увидели кучку парней в надвинутых на ухо черных беретах, со значками «Боевых крестов» в петлицах. Один из них приветливо кивнул Франсуаз.
— Пошли его... — пробурчал Жано и, взяв ее за руку, увлек вперед.
— Я его знаю, — сказала Жозефин. — Хороший парень.
— Откуда ты его знаешь? — спросил Жано.
— По отелю «Глобус». На одном этаже живем.
— Хороший парень? Так приведи его к нам, — сказал Жано.
— Пусть Франс, — ответила Жозефин. — Они друзья. А впрочем, могу и я...
У метро Сен-Мишель девушка продавала «Авангард». Она стояла на верхней ступеньке и, прижимая толстую пачку к груди, кричала: «Требуйте „Авангард”: Центральный орган французской коммунистической молодежи!»
— Корсиканка, — сказал Жано, кивнув на девушку, — Наша «Неукротимая»...
— Ты ее знаешь? — спросила я.
— Студентка с зубоврачебного. — И он громко крикнул: — Здоро́во, Винчентелла! Как дела?
На другом конце ступеньки зализанный юноша, жеманно играя голосом, предлагал «Аксион Франсез» — орган монархистов.
При каждом новом наплыве выходивших из метро людей этот молодчик выскакивал вперед и, грубо отбрасывая руку девушки, совал в лицо людям свою «Аксион Франсез».
Мы поспешили на помощь корсиканке. Но Винчентелла, ловко ударив молодчика по руке, уже рассыпала его «Аксион» по ступенькам.
Парень кинулся на нее с кулаками, но тут перед ним словно вырос Жано.
И сразу же откуда-то появились молодчики, которых мы видели около кафе, и кинулись на Жано. Луи ударил одного из них. Рене вырвал у Винчентеллы пачку газет и хватил ею по голове другого. Началась потасовка — обычная в Латинском квартале.
В мгновение ока собралась толпа. Засвистели ажаны — парижские блюстители порядка, хлеща направо и налево и старательно обходя черные береты.
Винчентелла вцепилась ажану в рукав:
— Франция, слава богу, еще республика!.. Лестница метро принадлежит всем!..
Было уже поздно, когда Жано пошел провожать меня домой.
На бульваре Араго было пустынно. Мелко сыпал холодный дождь. Капало с деревьев. Мы шли по мокрому асфальту, по зыбким полосам электрического света. На противоположной стороне маячила парочка. Они остановились около тюремных ворот. Целовались долго. Потом пошли, обнявшись.
Мы поравнялись с тюрьмой, и я громко прочитала над воротами потускневшее: «Свобода. Равенство. Братство».
— Братство... Свобода... Постой! — сказал Жано, задержав шаг. Мы остановились. — Где это они ее тут устанавливают?
— Что устанавливают?
— Гильотину. Где-то здесь. — Он посмотрел вокруг.
— Думаешь, тут? На самом бульваре?
Мы вглядывались в массивные темные ворота, запертые наглухо, как будто видели их впервые. За ними были видны красная крыша тюрьмы и верхушки узеньких окошечек, захваченных железными прутьями. В окошечках было темно, и вокруг стояла густая и тревожная тишина. Казалось, вот-вот раздастся перестук молотков, появится черный цилиндр Дейблера, палач протянет руку в белой перчатке, опустит топор гильотины, и в корзину покатится голова...
— Пойдем отсюда, — сказала я шепотом.
— Подожди.
Он всматривался в темные окна.
— Знаешь, Марина, смерть — это страшно, и всё-таки есть вещи поважнее жизни. Есть такое, ради чего не жаль умереть. Я часто думаю об этом в последнее время.
— Дороже жизни? Что?
— То, ради чего я вступил в комсомол.
Жано крепко взял меня за локоть, и мы пошли, не оглядываясь.
Мы шли, молча глядя перед собой. Миновали тюрьму. И не знаю, что́ это было — позднее безлюдье улицы, или разговоры о гильотине, или ночь... но на душе было беспокойно.
— Испоганили хорошую улицу... — сказал Жано, обернувшись.
Мы ускорили шаг.
Глава шестая
Так проходила моя зима. Зима тысяча девятьсот тридцать третьего года. В постоянном страхе за завтрашний день, в постоянной думе о бабушке, в борьбе с адовой химией, которую никак было не втиснуть в меня. Каждый новый день убеждал, что жизнь — это труд. И я трудилась. Жила и любила эту жизнь, любила Париж, Латинский квартал, друзей; любила наши встречи, наши споры, даже наши ссоры...