Я считал, что наши поэты — слишком добрые люди в этом полном зла мире — в ответе за наши национальные бедствия, в том числе и резню, которая лишила меня родного дома и родителей. Я тщательно изучал нашу политическую историю и пришёл к грустному выводу, что мы — нация Дон Кихотов и неизлечимых романтиков. Глядя на сидящего напротив редактора, я говорил ему в уме: «Вас как знаменитого поэта народ избрал руководителем нашей национальной делегации на Мирной конференции в Париже. И что из этого получилось? Ничего. Нас всегда обманывали, пока воля обстоятельств не привела Советскую Россию к нам на помощь. Разве смогут люди, подобные вам, справиться с Кемалем и Ке д’Орсе?»[46]
.Ещё до принятия христианства были у нас цари-поэты. По свидетельству Плутарха, царь Артавазд писал по-гречески трагедии. Несмотря на его союз с Римом, Антоний вероломно схватил Аратавазда и привёз в серебряных оковах в Александрию. Здесь он и был обезглавлен Клеопатрой за то, что отказался поклониться этой потаскухе и назвать её «царицей царей». Многие мои товарищи думали, что я когда-нибудь стану «президентом Армении» только потому, что я «поэт».
— Нужно быть практичными, как американцы, — изрёк я, стараясь выразить свою теорию «земледелие против литературы». — Что пользы от поэзии? Разве можно ею набить голодные желудки? Разве может она заставить турок оставить Карс и Ван?
К концу обеда, когда подали кофе и пахлаву, мне удалось убедить их, что я знаю своё дело. Директор обещал написать рекомендательное письмо богатому американскому армянину — торговцу коврами.
— И дам тебе на французском хорошую характеристику для вашего колледжа, — прибавил он.
— Вы уже дали мне характеристику на французском, — напомнил я ему. Она была у меня в кармане, и я её показал.
— Ах, эта! Да это же ерунда. — Он с извиняющейся улыбкой повернулся к редактору: — Когда я её подписывал, не знал, что Завен умеет писать такие стихи.
— Ему остаётся только подрасти и обогатить свою лиру новыми струнами, — сказал редактор, убеждённый в том, что я «прирождённый поэт».
Я усмехнулся про себя. Но вся эта комедия не переставала тревожить меня. Я открыл было рот, чтобы признаться в обмане, но не смог.
Остаток дня я провёл с редактором. Он подарил мне две свои книги. Мы сроднились, как отец и сын.
Возвращаясь в приют, я поднялся на холм, простирающийся от Галаты до Пера. Солнце истекало кровью над минаретами Айа-Софии, подобно истерзанному сердцу Господа. Я напевал про себя симфонию — некую смесь Шопена, Баха, Бетховена, Вагнера и Римского-Корсакова. Вот уже несколько лет я напевал большие симфонии — они приходили и уходили подобно ветру. С болью в сердце я вдруг вспомнил, что дядя Арутюн тоже ездил за границу изучать земледелие, что и он был поэтом и так и умер в безвестности от туберкулёза. Петрос Дурян тоже пал жертвой этой жестокой болезни. Она сгубила многих наших поэтов. А вдруг я обрекаю себя на ту же участь, хотя я всего лишь играю в поэзию? Страшно подумать!
Я остановился на мгновение и посмотрел на пару тополей, колышущихся на ветру. В их листьях отражался блеск византийского солнца. Мне нравились тополя, благородные деревья, поэты среди деревьев. Глазам предстали трапезундсиие тополя, белые и чистые после прошедшего дождя. Затем живая картина похорон поэта.
Заупокойная месса природы после весеннего ливня. Белые тополя звенят, как церковные цимбалы. Из большой кадильницы доброй земли поднимаются видения. В сгущающихся сумерках в скорбном поклоне молятся домики. Церковный колокол всё кашляет, кашляет, этот кашель — погребальный звон.
Подобны крыльям ласковые пальцы ночного ветерка. Солнце на горе истекает кровью, как Христос на своём кресте. Наступает ночь, но в воздухе ещё парят звуки музыки, и по омытой дождём дороге, словно большие дрожащие свечи, горит бычачий чертополох.
Больной поэт, поклонник природы, наблюдает за всем этим из своего окна и тихо умирает с умиротворённой улыбкой на устах, а церковный колокол душераздирающе возвещает о смерти.
«Мне, наверное, нужно записать всё это», — сказал я себе.
Глава двадцатая
АХ, ЭТА НОЧЬ В СТАМБУЛЕ!
— Внешность не заслуживает описания, — сказал Ашот по пути к дому Ваграма, который находился по другую сторону Золотого Рога. — Если бы мне пришлось описать чью-нибудь жизнь, то я ничем, кроме описания его тайны, не занимался бы. Тайна — вот правда, она течёт подобно глубокой и вечной реке внутри человека.
— Это слишком сложно для меня. Что ты имеешь в виду? — рассмеялся Ваграм.
— Хочу сказать, что у всех людей одно и то же — носы, глаза, волосы. Внешне они однообразно и монотонно похожи, а маленькие физические различия между ними для художника незначительны. Однако мыслями, внутренним миром, своей тайной, истинной жизнью мы чрезвычайно отличаемся друг от друга. Вот погляди на заход солнца. В его общепринятом описании на языке цвета, света и тени будет недоставать наиболее существенного — тайны захода солнца.