Эту картину завершил доктор: он мог бы сойти за ожившую греческую статую. Метаксас совершенно поседел, но был всё ещё бодр и энергичен. Семья его отдыхала на курорте, с ним оставалась только его старшая дочь. Хорошенькая, здоровая девочка лет двенадцати, она поднялась на цыпочки и, к моему великому смущению, поцеловала меня. Доктор подарил мне свою фотографию с надписью: «Votre viex père, Andreas Metaxas»[47]
. Мы говорили с ним в основном по-французски, потому что я к тому времени успел позабыть греческий, язык детских лет.Он повёл меня осмотреть город, показал общественные здания и исторические памятники. Современные Афины очаровали меня, но окрестности были голыми и выжженными.
Мы посидели в уличном кафе на площади Конституции, и он подробно рассказал, как он пытался тогда спасти моих родителей. Чувствовалось, что смерть моего отца глубоко потрясла его и надломила. Ведь они тридцать лет были близкими друзьями. Я впервые по-настоящему узнал доктора. В детстве я его побаивался. Моих сестёр и брата он знал намного лучше, я ведь никогда не жил у него в доме. Он предложил мне сменить моё имя Завен на греческое Зенон по имени философа-стоика, предполагая, что оно будет знакомо американцам и его легче запомнить… в нём заговорил грек. Но он хотел, чтобы я оставался армянином. «I’espère vous voir devenir un grand homme de science et un grand patriote — сказал он. — N’oubliez ni votre pays, ni votre nation»[48]
.Доктор обеднел, потеряв из-за нас своё состояние, и пытался восстановить своё благосостояние, работая в своём родном городе лечащим врачом. Афиняне не подозревали, какой это был герой — один из благороднейших сынов Эллады. Я представил себя в греческом парламенте — какую бы я произнёс о нём хвалебную речь! А как принимал бы его в Армении — с почётным караулом из пяти тысяч кавалеристов, а после его смерти воздвиг бы ему в Афинах памятник с высеченными на нём словами о дружбе из греческой поэзии или философии (доктор Метаксас умер через два года в Афинах от сердечного приступа по дороге в американский госпиталь, где служил).
В Греции я чувствовал себя почти как дома. Греки были родным мне народом, и во мне, как и в моём брате и сёстрах, жило двойное национальное самосознание — одновременно и армянское и греческое. В некотором смысле греки мне были даже ближе из-за детских воспоминаний. Я научился говорить по-гречески одновременно с родным языком, моими первыми и самыми дорогими товарищами игр были греческие дети. И, наконец, жизнью своей я был обязан грекам.
Только после того, как мы отплыли из Греции, сделав ещё одну остановку на каком-то острове, меня охватило паническое чувство человека, с корнем вырванного из собственного мира. Мне казалось, что я сам остался позади, и что не я, а кто-то другой уезжает в Америку.
На корабле привлекательная и серьёзная девушка армянка попросила меня записать ей в альбом стихи. Вернувшись к себе в каюту в нижней части корабля — я ехал «четвёртым» классом — я написал «Последнюю молитву». В долгом путешествии в заморские страны появляется чувство, сходное с предсмертной агонией. Именно это чувство выражал я, когда писал:
Я тогда подумал — может, нужно умереть, чтобы возродиться вновь.
Глава двадцать вторая
БЛЕСК И НИЩЕТА