В ту ночь ей снилось: весна, запах налившихся, готовых прыснуть почек и дорога, ленточкой от воздушного змея повисающая в пустоте. Мостик тот, и береза. И будто б кора у березы под рукой холодноватая, гладенькая, а под нею гудят, забраживают соки, и это опять весна, это все начинается сначала. По ленточке-дороге идет Женя, он в вельветовой курточке, он берет ее за руку, и они идут вместе… идут, идут, а дорога все не кончается и не кончается впереди, и это странно и страшно, а по бокам дороги ничего нет, и от этого еще веселее и жутче, и она изо всех сил сжимает горячую плотную Женину ладонь. И так она рада, они идут, и это Женя, и как хорошо! И вдруг это уже не он, а тот — Аким,
Проснулась и лежала. Глядела в темноту. Слабенькая, беспомощная. Ждала, когда утихнет внутри этот дождь. А если, думала, Женя и впрямь не приедет больше, не вернется сюда? Никогда! Да… Там, на отсвечивающем голубой эмалью подоконнике, сидела огромная серая лягушка, под нижней челюстью шевелился белесоватый нежно-мягонький пузырь: ни-ква-гда! Лягушка, квакнувшая в ночи. Мучили, бывало, таких на физиологии на втором курсе, науку изучали: возбудимость, проводимость… Не приедет, — запрыгала по подоконнику, — не вернется! И кожа мерзла на лице, сжималась пупырышками, словно лягушка эта прыгала уже не по подоконнику, а по ее телу. Влажными перепончатыми своими лапами. Ты старая, — ква-ква-ква, — он себе другую найдет, он посчитался с тобою. Он верно, верно поступил! Никвагда!! Сидела в постели, глядела на блестящий от луны подоконник, а на полу, как вода в источнике, шевелились круглые серые тени. Тоже как лягушки.
Нет! Что-то нужно было сделать. Сейчас же. Сию же минуту.
Зажгла торшер, нашла по справочнику телефон телеграфа, набрала. Странно было набирать номер среди ночи: виновато.
Трубку долго не снимали, девушка дежурная, наверное, спала. Однако лягушка перепрыгнула уже на кровать и выглядывала теперь из-под одеяла: ни-ква-гда! И выхода не было. Держала, держала у уха трубку, и… щелкнуло все-таки.
— Телеграф, алло! — близкий, теплый девичий голос. Представилось почему-то: ночь, девушка спит, сложив голову на узенькую телеграфную ленту, а теперь вот проснулась, и упругая щека в белых и розовых вдавленных полосках.
— Здравствуйте, — сказала и тоже кашлянула. — Это Бакунина. Простите, что ночью, но мне надо отправить телеграмму. Можно? — Лягушка глядела не мигая из-под одеяла: гибель тебе, гибель, тебе гибель. Так оно, может быть, и было — гибель.
— Диктуйте, — сказала девушка.
— Москва. Главпочтамт. До востребования. Горкину Евгению Евгеньевичу. Слышите?
— Слышу, — сказала девушка.
— Жду. Буду ждать. Катя.
— Жду, буду ждать, Катя, — без интонации повторила девушка. — И все?
— Все.
Девушка помолчала, записывая, по-видимому.
— И спасибо вам, — сказала еще девушке, — завтра я зайду. Простите меня.
— Ничего, — улыбнулся голос. — До свидания, Катерина Ивановна! — И гудки.
Значит, девушка знает ее. Это хорошо. Пусть, пускай знает. Пусть все знают, как расправляется она с ночными лягушками! Вернулась к тахте, откинула одеяло и пырскнула: «ПФРС-С!» — громко на лягушку, на «ни-ква-гда», на все эти проклятые километры, горы и овраги, на все, что лежало между ней и Женей. Будто водой брызгала, держа в оттопыренной руке утюг, святою водой кропила свою эту тахту от нечистой силы. Пфрс-с! Пфрс-с.
И лягушка-лягушечка неловко подпрыгнула в последний разок, сползла животом по крутому постельному боку и нехотя, скок-скок, поскакала в темный к себе уголок, в темный угол, где, если пожелает, пусть даже и живет теперь… теперь было ничего.
В ПОДВАЛЕ
Небо было синее, мазское словно в детской акварели. Шел под ним вчерашней своей дорогой, возвращался в подвал, но и дорога и сам будто сменили, чувствовал, теперь мелодию. Все упростилось и убудничилось. Про мужика, брякнувшего вчера в троллейбусе «А ты, лысый, не умрешь!», даже и подумал: да, брат, угадал ты — не умру.
Вымытое синее небо, два плотных облачка у телевышки, и блестящие коричневые крыши домов. Утро!