Но ел ли он их там, где они лежали, в поле и у ручья? Может, и ел. Теперь ему так казалось.
Мужья, отцы, сыновья — их тысячами везли домой в багажных вагонах идущих на север поездов, в герметичных стальных гробах (если на это хватало денег), тела ведь разлагались. Их прежние враги тоже ехали домой, просто в другую сторону. На серебристых пластинках, которые на глазах Дарра и Ворон срывали с шей мертвецов, был выгравирован адрес, куда командир мог написать, чтобы сообщить родным и близким, где и как погиб солдат, но таких пластинок было не много. Об иных знали, потому что их товарищи или командиры исполняли их последние желания, передавали семьям, что они не знали страха, верили в Бога и в последний миг думали о маме. Куда больше находили последний приют на новых кладбищах, созданных специально для них возле бранных полей, но далеко не все могилы были отмечены, а их обитатели — известны могильщикам. Другие получили в посмертии чужие имена. В одной из таких могил лежит мой прадед.
Если станет известно наверняка, что они погибли, если кто-то поставит камень над их останками, они смогут жить — где-то в другом месте, в земле сердца. Если не будет известно, умерли они или нет, известно наверняка, они не смогут умереть: будут приходить снова и снова в ночи, стоять перед тобой со своими кровавыми ранами или являться внутреннему взору, какими были до войны, — мальчишкой с обручем, с грифельной доской, юношей, который сочинил стихи для кузины. Как это вынести?
Родители, жены и родичи тех, кого не нашли, чьи последние слова не записали, кого бросили безымянным в длинные траншеи бок о бок с другими, со временем потеряли всякую надежду похоронить своих солдат по-настоящему. Некоторые из них, те, чьи сердечные раны так и не зарубцевались, надевали черные платья и шляпки с траурной лентой, садились на поезда и ехали, чтобы в надежде и печали искать помощи у мужчин и женщин, которые овладели новой наукой духовидения и могли из земли живых достичь царства мертвых, услышать, как покойный говорит, что у него все хорошо, и повторить его слова слушателям: больше им ничего не оставалось.
Анна Кун была из таких людей.
Снова пришла весна, в полях пробились зеленые ростки кукурузы, и большой отряд Ворон, сильных, крикливых, с рождения выкормленных кукурузой, перелетал туда-сюда, бросая клич на подень и помрак, на поклюв и обрат, так что их слышали, но не видели, потому что они постепенно передвигались туда, где фермеры поставили воображаемых Людей из палок и соломы, чтобы отпугнуть птиц от богатства. Земли вокруг белого домика в этом году распахали и засеяли, как никогда прежде. Женщина стояла и смотрела — или казалось, что смотрела, — как работают мужчины, добрые, хорошие мужчины, но чужие. Когда Дарр Дубраули пролетал тем утром над домом, Собака подняла голову — и мальчик тоже. И снова Дарр оставил свой отряд и завернул к крыльцу. Она сидела на стуле с высокой спинкой, рядом стояла корзинка, из которой она доставала стручки и разламывала их так, чтобы горошины падали в миску на коленях. Она никогда не опускала глаз к корзинке или к миске и, хотя повернула голову к Вороне, когда Дарр, хлопая крыльями, опустился во дворе, смотрела словно не на него, а куда-то над его головой.
Дарр устроился на перилах крыльца и сложил хвост. Тихонько заворчал или хмыкнул, издал тот негромкий звук, смысл которого я так до сих пор и не понял. Она на миг прекратила работу, замерла с чуть приподнятыми руками, словно движение встревожит воздух или мир, лишит ее услышанного звука. Дарр повторил. Она аккуратно поставила миску на пол и встала. Дарр Дубраули снова отряхнулся, приготовился взлететь, но это не понадобилось. Он знал Людей много веков, знал, какие из них опасны, а какие — нет, даже если они, как она сейчас, приближались к нему бесшумно, словно охотники. На это потребовалась храбрость, но Дарр сидел совершенно неподвижно, когда ее рука коснулась его головы и задержалась, но касания он почти не ощутил. Он шевельнулся — просто показать, что заметил ее руку, — и женщина приподняла ладонь, а потом положила на шею и спину.
— Ворона, — сказала она.
Мне не совсем понятно, когда именно Дарр Дубраули понял, что Анна Кун не видит его, ничего не видит. Но он помнит, что она произнесла это слово, коснувшись его. Он не шевелился. Неподвижность — тоже стратегия: чем менее живым кажешься, тем меньше тебя замечают. И он замер, как птенец, выпавший в подлесок из гнезда, птенец, который знает, что родители рядом. Такой инстинктивный порыв он испытал под рукой Анны Кун, но были тому и другие причины, которые он не мог описать тогда и не может сейчас: возможно, облегчение; принятие; смирение. Это мои догадки. Анна тоже не шевелилась.
А потом инстинкт заставил его с криком взмыть в воздух, даже прежде, чем сознание отметило угрозу: из окна дома на него направили ружье. Мальчик. Скалит зубы. Ружье хлопнуло, из него вылетел желудь, дернулся и повис на ниточке. Но Дарр Дубраули уже улетел: последнее, что он видел, — испуганная мать отчитывает хохочущего сына.