Читаем Качели дыхания полностью

— Нам нечем лечить, есть только ихтиолка, которую втирают в кожу. Фельдшерица — русская; она считает, что немцы мрут волнами. Зимняя волна — самая большая. Вторая по величине — летняя, она вздымается вместе с эпидемиями. Осенью созревает табак, и тогда накатывает осенняя волна. Немцы травят себя табачным отваром, он подешевле синеугольного шнапса. А резать вены стеклом, пытаться отрубить себе ногу или руку — напрасное дело, — добавила Труди. — Все равно что биться головой о кирпичную стену, пока не свалишься, — даже еще трудней.

Некоторых знаешь лишь наглядно, по плацу или по столовке. Мне было известно, что многих уже нет в живых. Но пока какой-нибудь лагерник не падал замертво у меня на глазах, я не считал его мертвым. Я остерегался спрашивать, где сейчас такой-то или такой-то. Страх набирает силу, когда много наглядных примеров, когда кто-то доходит быстрее тебя. Постепенно этот страх становится неодолимым, он настолько схож с равнодушием, что то и другое легко спутать. Как же иначе ты сумеешь быть расторопным, первым обнаружив чью-то смерть. Мертвеца необходимо быстро раздеть, пока он не окостенел и пока его одежду не забрал кто-то другой. И необходимо из подушки вытащить сбереженный хлеб, пока другой сюда не явился. Обирать — это наш способ скорбеть. Когда придут с носилками, нужно, чтобы лагерному начальству взять было нечего, кроме мертвеца.

Если мертвый ни с кем лично знаком не был, тем лучше. В обирании мертвеца нет ничего дурного: случись такое с тобой, а не с ним, и нынешний труп проделал бы то же самое, никто бы его не осудил. Лагерный мир рационален. Нельзя себе позволить ни стыдиться, ни ужасаться. Мы делаем всё с непоколебимым равнодушием, а может, и с малодушным удовлетворением. Здесь нет ничего общего со злорадством. По-моему, чем меньше робеешь перед мертвыми, тем больше цепляешься за жизнь. И тем скорее попадаешься на удочку любой иллюзии. Я внушал себе, что отсутствующие отправлены в другой лагерь. То, что тебе известно, действительным не признаётся — ты все равно веришь в противоположное. Обирание, как и хлебный суд, существует лишь в настоящем, но, в отличие от суда, оно не прибегает к насилию. Оно осуществляется деловито и кротко.

Липа у дома родного,У дома родного — скамья.Когда отыщу их снова,Навек останусь там я.

Так поет — с каплями пота на лбу — Лони Мих. У Ломмера по прозвищу Цитра инструмент на коленях, а на большом пальце — металлическое кольцо. После каждой строки он защипывает мягкий отзвук и подпевает. И Ковач Антон раза два выталкивает вперед барабан, пока не ухитряется в мелькании палочек скосить глаза на Лони. Сквозь ее пение танцуют пары — и проскакивают его, как птицы при сильном ветре проскакивают место посадки. Труди Пеликан уверяет, будто мы все равно больше ходить не сможем, нам останется лишь танцевать, мы — набухшая водой вата и кости, хрустящие тише барабанной дроби. В подтверждение она перечислила мне все латинские секреты больничного барака.

Кроме полиартрита, миокардита, дерматита, гепатита, энцефалита и пеллагры — дистрофия, лицо с щелью вместо рта, прозванное «мордочкой мертвой обезьянки»; дистрофия, при которой не сгибаются и холодеют кисти рук, их тогда называют «петушьи лапки». Дальше — деменция, столбняк, тиф, экзема, ишиас, туберкулез. Следом — дизентерия со светлой кровью в испражнениях, фурункулез, язвы, мышечная атрофия, высохшая кожа с чесоткой, гнилые выпадающие зубы и усадка десен. Обморожения Труди Пеликан не упомянула. Она ни слова не сказала о том, как обмораживается лицо, как кожа становится кирпично-красной и появляются угловатые белые пятна, которые при первом весеннем тепле становятся темно-коричневыми, как они уже сейчас расцвечивают лица танцующих. Я молчу, ни о чем не спрашиваю, ни слова не произношу, ни звука, поэтому Труди Пеликан вцепляется мне в руку и просит:

— Лео, я серьезно: не умирай зимой.

А трубач поет вместе с Лони в два голоса:

Моряк, прочь гони мечты,Забудь о доме…

Труди сказала прямо в эту песню, что зимой мертвецов на пару ночей укладывают в штабель на заднем дворе и присыпают снегом, чтобы они как следует заморозились. Могильщики — ленивые мерзавцы, они разрубают трупы, чтобы не копать могилу и обойтись всего лишь дырой в земле.

Внимательно слушая Труди Пеликан, я чувствую, что и во мне есть что-то от каждого из латинских секретов. Музыка взбадривает смерть, и та рвется танцевать.

Я сбегаю из этой музыки к себе в барак. На обеих сторожевых вышках со стороны дороги стоят, словно спустившись с луны, оцепенелые узкие часовые. Лагерные фонари струят молоко, с вахты возле ворот доносится смех, там снова хлещут свекольный шнапс. А на лагерном проспекте сидит сторожевая собака. У нее в глазах вспыхивают зеленые угольки, между лапами лежит кость. Мне кажется, это куриная кость, и я собаке завидую. Она это чувствует и рычит. Необходимо что-то предпринять, чтобы она на меня не бросилась. Я говорю: «Ваня».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже