Когда Настя погибла, он запил как черт. Месяц не просыхал, допился до того, что не мог спать на спине — почки болели. Мама приезжала к нему, заботилась. Именно мама уговорила его сходить на собрание анонимных алкоголиков. Он сходил. Не потому, что верил будто поможет, просто не хотел огорчать маму. Именно там на одном из собраний ему рассказали про гвоздь Самаэля, который можно вбить в кадавра, и станет легче. Никто не знал, как эта хрень работает, но щегол, продавший Матвею гвоздь, утверждал, что отпустит сразу — никакой боли по прошлому, никакой вины. Матвей был в том состоянии, когда ему в целом было уже все равно, он просто хотел, чтобы вся эта муть, которая поднялась со дна его души после смерти дочери, исчезла, перестала травить его. Он многое перепробовал и уже почти готов был поверить в медиумов, экстрасенсов, заряженную у телевизора воду и прочий бред, лишь бы хоть как-то справиться с этой взвесью в душе и тьмой под сердцем. После очередного собрания АА он купил у щегла гвоздь — красивый, с узорами на стержне — и вечером отправился к ближайшему кадавру, приставил гвоздь к детской голове и ударил молотком.
Позже он слышал множество историй о том, как опасны бывают гвозди Самаэля, что люди подсаживаются на них и покупают пачками и вбивают в кадавров. У Матвея было не так, ему хватило одного гвоздя, и поначалу казалось, что и правда помогло, он больше не жил с мучительным ощущением сведенного судорогой нутра, мутная взвесь в душе снова осела. Проблема была в том, что он вообще больше не помнил Настю, ее как будто стерли из его памяти, но стерли грубо, неаккуратно, так, что он постоянно ощущал пустоту в том месте, где раньше хранил ее образ. Так бывает с вырванными зубами, мы еще долго трогаем языком место в десне, где недавно был больной зуб, и никак не можем привыкнуть, что его больше нет. Матвей помнил, что у него была дочь и что она погибла, но иногда забывал ее имя и, глядя на ее фотографии, смотрел как будто на чужого человека и не испытывал ничего, словно видел впервые. Тут были свои плюсы: Матвей справился с алкозависимостью и смог наладить жизнь, но до сих пор иногда, копаясь в себе, задавался вопросом: не слишком ли высокую цену он заплатил?
Он часто вспоминал их с Дашей экспедицию и ругал себя, что не признался ей сразу, когда она показала фотографии гвоздей. Он притворился, что видит такое впервые. Ему было неловко признаваться ей, она всегда смотрела на него свысока, с осуждением, что бы он ни делал. Матвей всю жизнь боялся Дашу, боялся ее высокомерия, того, с каким превосходством она смотрела на него, боялся ее осуждающего, «профессорского» взгляда в стиле: «Ты дебил? Ты че натворил опять?» В их паре она всегда была первой и лучшей, избранной, а он — отбросом, бестолковым дурачком, на которого все махнули рукой, это было очень обидно.
Поэтому когда они в поездке нарвались на образ святого Самаэля, Матвей ничего не сказал, решил затаиться и долго взвешивал, нужно ли признаваться, что он знает о гвоздях. Ведь тогда Даша вцепится в него, начнет спрашивать, и ему придется признаться, откуда он знает, и рассказать, как он сам вбил такой гвоздь в кадавра, и Даша снова будет смотреть на него своим мерзким, осуждающим взглядом и назовет дебилом.
Иногда он писал ей сообщения в мысленном чате: «Как же с тобой тяжело, ты бы знала! Я люблю тебя, но иногда ты просто ужасная сестра. С тобой я всегда чувствовал себя человеком второго сорта, и тебе нравилось твое превосходство, ты наслаждалась им».
Он постоянно возвращался к той записи, которую она оставила, к ее признанию, и ему было грустно. Наверно, если бы он все еще помнил дочь и что-то чувствовал к ней, признание сестры привело бы его в ужас, разбило бы сердце. Но правда в том, что, когда Даша рассказала ему, как бросила Настю умирать в котловане, Матвей подумал только об одном — что совершил ужасную ошибку, когда купил тот гвоздь и вбил в кадавра. Теперь любая, даже самая ужасная история про Настю не вызывала в нем отклика, как будто гвоздь Самаэля отключил какую-то важную часть его души, и он, Матвей, теперь не совсем человек. Наверно, как-то так ощущаются последствия лоботомии. Память о Насте возвращалась к нему ненадолго лишь раз в году, в годовщину ее смерти — ему действительно становилось очень плохо, и он по привычке заедал свое горе.
Звонил диспетчер, сообщил, что за городом увяз в грязи грузовик, надо сгонять вытащить, там какие-то серьезные люди, услугу оплатили на весь день.
— Ого, ни хера себе Ротшильды, — Захарыч развернулся через двойную сплошную и дал по газам.
Черный импортный грузовик показался впереди, когда они уже съехали на проселочную. Был ранний март, распутица, все знали, что за город соваться глупо — дорог, считай, нет, сплошное глиняное месиво, огромные вязкие лужи в колеях. Грузовик был небольшой, кузов затянут брезентом. Два мужика стояли на обочине, брюки обоих заляпаны рыжей грязью. Матвею почему-то показалось, что они похожи на ментов, хотя он точно не смог бы объяснить почему.