Читаем Кадеты императрицы полностью

Дитрих в своем восторге жал руки Гранлису, целовал Борана, обнимал Рене… Молодая девушка вспыхнула как зарево под взглядом своего принца, хотя это проявление восторга было вполне понятно.

<p>XVIII</p></span><span>

Был уже сентябрь 1807 года. Капитан Гранлис уже более двух месяцев колебался между жизнью и смертью. Теперь наконец чаша весов склонялась к хорошему исходу. Все сомнения неизвестности отходили в сторону, все ухаживавшие за ним могли передохнуть.

Но, когда принц набрался достаточно сил для того, чтобы сидеть на солнышке у окна, выходившего на главную городскую площадь, когда он настолько окреп для того, чтобы принимать участие в беседах, Дитрих снова возобновил свои любимые разговоры о великом освободительном движении Франции, о благословенной республике.

Хотя Боран с дочерью и предупредили заблаговременно принца о своеобразном складе мыслей молодого врача, но тем не менее они очень опасались какой-нибудь вспышки со стороны принца, вызванной справедливым негодованием. Однако их опасения были излишни.

В первый же раз, когда Дитрих начал разглагольствования на свою любимую тему, Гранлис улыбнулся без малейшей тени горечи и промолвил:

— Да, я знаю… Я находился в полузабытье, но тем не менее до меня доходили обрывки ваших разговоров. Я знаком с вашим образом мыслей… Я припоминаю, как вы говорили, что вы очень любите людей восемьдесят девятого и девяносто третьего годов… У каждого свой вкус… Но мне было бы крайне интересно узнать: за что вы, собственно, любите их?

И Дитрих перед лицом Людовика XVII начал воспевать свои хвалебные гимны революции, воспевать падение в грязь и в кровь головы последнего короля Франции. Гранлис молча слушал все эти речи, тогда как его верные подданные в своем смятении низко склоняли голову, опасаясь того, что принц не выдержит и выдаст себя бурной вспышкой негодования. Но они опять-таки ошибались: принц оставался все так же спокоен и бесстрашен.

А Дитрих старался вовсю. Громкие фразы так и сыпались с его языка. Права человека, гражданское равенство, богиня разума, пробуждение человеческого достоинства, народ, познавший свою мощь и царящий в свою очередь, — что за дивные метаморфозы, какая великая заслуга настоящего века, какая честь для страны, для Франции! И тотчас же он переходил к Средним векам, к эпохе приниженного рабства.

— Подумайте только! — восклицал он. — Тысячелетие пресмыкания под мощным кулаком сильнейшего или того, кого почитали таковым. Тысячелетие суеверий, преклонений, позорных поступков, насилия, грабежа, смертей под сенью виселиц, при зареве костров. А потом?.. Разве потом стало лучше? Невыносимый гнет продолжал давить по-прежнему; связанный по рукам и по ногам, с крепко зажатым ртом, народ молчал, находясь под вечным страхом жестокой расправы. Подати, барщина, рекрутский набор; налог на хлеб, налог на соль, налог на молитву, налог на мысль. За небо или землю — за все надо платить. Король же со своим двором, со своими герцогами и фаворитками — особенно с последними, — зарывшись с ними по горло в золото, небрежно раскидывал направо и налево груды червонцев государственной казны, составленных из медяков народной голытьбы, ее крови, пота и стонов, говоря: «Это мое право, дарованное мне Богом».

— И вы действительно верите, что в ту эпоху и небо и земля носили такую мрачную окраску? — спокойно спросил Гранлис.

— Верю ли я этому?.. Верю ли я!.. Но для многих эта эпоха существует еще и поныне… И близок час… Но нет, нет! Терпение! Всему свое время!

— Но мы сами… с Наполеоном?..

— Э! Это не то же самое. Он сам себя создал. Он вышел из народа; он каждому гражданину открывает необъятный мир надежд. Его новоиспеченная знатность — не что иное, как хлесткая пощечина всей исконной, родовой аристократии! И, что ни говори, всем титулам и привилегиям пришел конец… Создавая новые, Наполеон этим самым убил прежние.

— Возможно! — все так же равнодушно согласился Гранлис.

Это неизменное спокойствие и равнодушие совершенно сбивали с толку Борана и его дочь. Их положительно ошеломляло это пассивное отношение к идеям, ниспровергающим все принципы и устои прошлого.

Однажды Дитрих сказал следующее:

— Вы еще очень молоды, вы ничего не видали… Вам в девяносто третьем году было всего только восемь лет, а мне было уже целых двадцать, я уже все понимал. Я издали следил за всем происходившим, и это расстояние придавало беспристрастность моему суждению. Поэтому я все-таки скажу, что во всем этом ужасе было много справедливости и величия.

Гранлис молча покачал головой и тихо спросил:

— Вы думаете? Я действительно был еще очень мал, но я был свидетелем… таких… фактов, которые нельзя позабыть.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже