Читаем Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений (сборник статей) полностью

Ноздрев доводит до абсурда стремление к максимальной — и часто сугубо вербальной — экспансии «я» в области владения собственностью, ядовито отмеченное Холстомером:

<Л>юди руководятся в жизни не делами, а словами. Они любят не столько возможность делать <…> что-нибудь, сколько возможность говорить <…> условленные между ними слова. Таковые <…> суть слова: мой, моя, мое, которые они говорят про различные вещи, существа и предметы <…> Про одну и ту же вещь они условливаются, чтобы только один говорил — мое. И тот, кто про наибольшее число вещей по этой условленной между ними игре говорит мое, тот считается у них счастливейшим[450].

С другой стороны, действует трезвая постановка «я» на место:

— репрессивная, одергивающая «я» извне, типа: Я — последняя буква в алфавите и Без меня меня женили (с бессильным протестом «я» против нарушения границ его личности),

— или оборонительная, идущая изнутри: Я не я, и лошадь не моя; Моя хата с краю и т. п.

Сигнатурное стихотворение Ходасевича «Перед зеркалом» посвящено рефлексии о смысле слова я и о собственной идентичности: Я, я, я. Что за дикое слово! Это первая строка, а во второй появляются и сомнения относительно соотношения «я» с «он»: Неужели вон тот — это я?

Ходасевичу вторит Лимонов

— и в проблематизации идентичности: Это я или не я? Жизнь идет — моя? («Ветер. Белые цветы. Чувство тошноты…»),

— и во взгляде на свое «я» со стороны: Зато я никому не должен / никто поутру не кричит /<…>/ зайдет ли кто — а я лежит («Я был веселая фигура…»), где аграмматичная последняя строчка получается из наложения двух грамматически правильных; я лежу + <пришедший видит, что> некто лежит.

Впрочем, этот взгляд — «Я — это я или некий он?» — не так уж нов, ср. у Пушкина: Я ей не он, которым лирическое «я» с сожалением завершает стихотворение под местоименным заглавием «Она»[451].

Выход «я» за свои границы может быть и не экспансионистским, а, напротив, альтруистичным, как, например, в лозунге Je suis Charlie Hebdo, давшем языковой формат провозглашению гражданской солидарности «я» с другими людьми и явлениями (и, по-видимому, восходящем к исторической фразе президента США Кеннеди Я — берлинец!).

Комический вариант экспансии «я» — в песне Галича «О том, как Клим Петрович выступал на митинге в защиту мира», перволичный герой которой зачитывает по бумажке речь, написанную не для него:

Вот моргает мне, гляжу, председатель:Мол, скажи свое рабочее слово!Выхожу я, и не дробно, как дятел,А неспешно говорю и сурово:«Израильская, — говорю, — военщинаИзвестна всему свету!Как мать, — говорю, — и как женщинаТребую их к ответу!Который год я вдовая,Все счастье — мимо,Но я стоять готоваяЗа дело мира!»[452]

Высказывание прямо противоречит дейктическому смыслу я, и получается троп — оксюморон: «я-мужчина = женщина-мать».

Вообще, нарушение границ естественно предрасполагает к переносности, то есть тропике, и отсюда столь важная роль местоимений в поэтическом языке — сфере изощренных силовых взаимодействий.


2. Так в общих чертах обстоит дело с «я», но далее речь пойдет в основном не о «я», а о «мы» — местоимении тоже 1‐го лица, но множественного числа, в состав которого входит и «я». В общем случае «мы» = «я» (говорящий) + «кто-то еще». Впрочем, «кто именно еще» входит или не входит в «мы», и даже всегда ли туда входит «я», — существенные территориальные вопросы, возникающие в связи с «мы».

Динамика силового поля вокруг «я/мы» определяется двумя взаимно противоположными базовыми желаниями: с одной стороны, отстаивать свою отдельность/идентичность от чужих посягательств, с другой — принадлежать к мощному межличностному сообществу, а то и подчинять его себе.

«Кем-то еще» могут быть:

— какие-то дополнительные со-говорящие, от имени которых употребляется «мы», плюс собеседник(и), то есть адресат(ы) речи («ты/вы»), но не «он/она/они» (некие подразумеваемые не-участники акта речевого общения),

Перейти на страницу:

Похожие книги