Не помню, как я оказался дома, как поехал в гости к Грише Литваку, помню только, что впервые в жизни напился так, что на вечеринке танцевал с подружками его друзей, они прижимались ко мне, а я отстранялся, боялся, что они почувствуют мою каменную эрекцию. Подружки были симпатичные, а я пьяный. А потом мои руки опускались с очередной талии вниз, нет, не специально, просто я не спал вторые сутки, и немножко засыпал во время медленного танца, а Гришины друзья смотрели на это и беззвучно ржали. Гриша, единственный честный человек из моих товарищей, заявил, что стихи твои, Антон, полное говно, что нужно больше читать стихов хороших поэтов, да вообще, мол, завязывай ты с этой бодягой. Я танцевал, повиснув на чьей-то подружке, молоденькой медсестре, а Гриша неодобрительно мотал головой, видимо как самый тренированный из нас в смысле алкоголя, и перемещал мои руки с девичьей попы ближе к лопаткам, а сама девушка только хихикала, и говорила, «ну, Гришка». Потом, ближе к утру выпитая водка попросилась наружу, вместе с яйцами с майонезом и салатом оливье. Алексей Григорьевич, Гришин папа, известный тифлопсихолог, Гриша показывал его докторскую диссертацию, напечатанную Брайлем, заботливо помог мне поблевать с балкона, очень ласково говоря: ну, вот так, ну, ничего, ну, бывает, так, моем мордочку и баиньки! Я спал, но слышал, как хлопнула дверь, и друг Гришиных родителей, какой-то физик, рассказал, как ходил утром за пивом, а там была очередь. У друга была офицерская фуражка на этот случай, и подойдя к ларьку в фуражке и дубленке, он бодрым голосом сказал: Ребята, извиняйте, вот только с самолета из Анголы, дайте бидончик для однополчан возьму! Очередь робко спросила, мол, и как там? Он крякнул, допивая кружку, и ответил, – тяжело, но наши наступают! Взял бидон и скрылся. Я вернулся домой и, полный решимости, словно физик «из Анголы», отправился к Свете, делать ей предложение. Во мне еще булькал алкоголь, шевелились стихи, звучал военный марш. Света сразу открыла, а ее мама предложила мне поесть. На столе был суп. Мы со Светой сидели на кухне, и во всем была такая проза: остывающий суп, мама в замызганном халате, неулыбчивая Света. Света довольно резко попросила маму выйти, и ее голос совсем не был похож на волшебное пение про спящую Светлану… Я встал, подошел к окну, и заученным текстом сделал Свете предложение, стоя к ней спиной, так как стоять к ней лицом было очень страшно. Звучало предложение очень неубедительно, типа, мы уже не школьники и нам можно было бы пожениться. Ни слова про любовь, ни слова про стихи, ни слова про упоительное будущее. Как тогда в лифте я стал деревяннее Буратино. Между словами проходило по несколько минут, так что даже и непонятно, связала ли Света мою речь воедино. «Я не знаю», ответила она. Нет, такого ответа я не мог ожидать. Я ждал тихого Да, или радостного Да. Ведь я держал ее за руку и мы видели северное сияние! Ну, в крайнем случае – Да, давай, через год!? Небеса рухнули, и я вдруг ясно увидел, что ничего у нас и не было, и не будет, что мы и не разговаривали с ней, кроме того случая со спальником. Я молча собрался, постоял у двери, Света тоже молчала. Я ушел, а по пути домой, в трамвае написал:
Я уйду, и снег покроет след,
Я уйду, и дождь размоет грязь.
Утра дым лишит границ мой бег,
И изменит ветер путь мой – вязь.
Я уйду так тихо, как умру…
Изменив лишь той, которой нет.
Оторву от сердца ласку рук,
Прокляну друзей ненужный бред.
Я ускорю шаг от света в тьму,
Проведу черту из сердца в даль…
И услышав в спину робкий стук,
Оглянусь, скажу: «Что ж, очень жаль».
Пьянка и разговор с генералом