Нагретые солнцем каменные стены увиты розами, бутоны скоро раскроются. Густые кусты жимолости и клематиса. Побеги путаются между собой, борются друг с другом, карабкаются, стараются добраться до верха. Напротив яблоня в цвету, вся обсыпана белым. Ветви подрезаны, вжаты в стену и туго подвязаны — не дерево, а множество распятий. Под яблоней тюльпаны — всех оттенков белого и кремового — кивают огромными чашечками с игольчатой бахромой. Они уже скоро завянут, чашечки слишком широко раскрыты, лепестки вывернуты наружу, являя почти неприличные черные сердцевины. У меня никогда не было своего сада, но я все равно понимаю, что это растительное буйство — вовсе не ради красоты. Скорее, тут таится страсть. И что-то еще. Ярость.
Это же Эдмунд. Я узнаю его в растениях.
Поворачиваюсь, гляжу ему прямо в глаза — мрачные, гневные, непреклонные.
Прекрасная погода. Теплый, полный жизни день. Такой взгляд совершенно не вяжется с погожим днем.
Пайпер улыбается устало.
— Ему нужно время, — говорит, словно Эдмунда здесь нет.
А что, у меня есть выбор?
Потом я нечасто захожу в сад, слишком уж это трудно. Тут даже воздух душит, заряжен электричеством. Ненасытные растения с бешеным аппетитом высасывают соки из почвы. Растут прямо на глазах, вылезают толстыми зелеными языками из черной земли. Жадные, изголодавшиеся, глотающие воздух.
Не могу дышать в этом саду. Клаустрофобия. Задыхаюсь, отчаянно стараюсь думать о чем-то веселом, чтобы Эдмунд не догадался, что у меня в голове. Из всех чувств остались только страх, ярость и вина. Но он даже не пытается понять, что со мной.
Сидит тут, неподвижный и холодный, словно статуя мертвого ребенка.
С каждым днем я все реже и реже сижу рядом с ним — мне все страшнее и страшнее, эта ужасная белизна сада меня слепит.
Придумываю всяческие оправдания, с утра до вечера занимаюсь работой на ферме. А на ферме работы хватает, так что я могу до бесконечности себя обманывать, делать вид, что никто ничего не замечает. Как тогда, с едой. Все же знали.
Проходит несколько дней, я одна с Айзеком в сарае. Пайпер пошла встречать Джонатана, он возвращается после недельной смены в больнице. Добираться туда так трудно, что не имеет смысла ездить домой каждый день.
И тут Айзек вдруг смотрит мне прямо в глаза, так он смотрит только на собак.
— Поговори с ним, — начинает он безо всякого предисловия.
— Не могу.
— А зачем ты тогда приехала?
— Он же не слушает.
— Он слушает. Он не может не слушать. Именно из-за этого все его беды и начались.
Я знаю, они рады бы мне все рассказать, но не решаюсь спросить. Не осмеливаюсь узнать.
А у Айзека в глазах этакая смесь заботы и бесстрастия. Он сочувствует Эдмунду — настолько, насколько вообще способен сочувствовать какому-либо человеческому существу.
И тут к горлу подкатывает все, что накопилось внутри, вся та отрава, от которой меня тошнит. Из меня, как пробка из бутылки, вылетают слова, я их больше сдерживать не могу, я больше не пытаюсь быть вежливой.
— ЕСЛИ ОН, БЛИН, ТАК ВНИМАТЕЛЬНО СЛУШАЕТ, — ору я, — ПОЧЕМУ БЫ ЕМУ НЕ УСЛЫШАТЬ, ЧТО Я БЫ НИ ЗА ЧТО НЕ ВЫЖИЛА ВСЕ ЭТИ ГОДЫ, НИ ОДНОГО ДНЯ НЕ ВЫЖИЛА, ЕСЛИ БЫ НЕ ОН.
— Он знает, — говорит Айзек, — он просто разучился в это верить.
И я молчу, долго-долго.
— Этот сад меня пугает.
— Да, — соглашается он.
Глядим друг другу в глаза, и я вижу все, что должна увидеть.
— Повторяй снова и снова, — спокойно говорит Айзек и отворачивается от меня. Пора кормить свиней.
Что мне еще делать? Вот я и повторяю. Возвращаюсь в сад и сижу с ним час за часом, повторяю снова и снова. Чаще всего возникает чувство, что он все двери захлопнул, чтобы только не слышать. Но меня уже не остановишь.
СЛУШАЙ ЖЕ МЕНЯ, ПАРШИВЕЦ.
Он даже головы не поворачивает.
СЛУШАЙ МЕНЯ.
И тут что-то происходит. В конце концов нагретый воздух, аромат цветов и низкое жужжание пчел заполняют меня, действуют словно опиум. Пружина страха и ярости, зажатая все эти годы внутри, потихоньку начинает раскручиваться.
И во мне что-то раскрывается.
Я тебя люблю, говорю я ему наконец. И повторяю снова и снова, пока слова не превращаются просто в звук.
Тут он поворачивается ко мне — глаза все равно пустые. И говорит:
— Зачем же ты меня оставила?
Тогда я пытаюсь объяснить ему, рассказать, как мы с Пайпер шли сюда. И как в тот день зашли в дом, надеясь, что он тут. И как зазвонил телефон, и это был мой отец. И как все эти годы я проклинала себя за то, что сняла трубку. Но поделать уже ничего было нельзя, отец знал, где я, и у него были Международные Связи. И то, что я выжила и всех опасностей избежала, не отменяло того, что мне всего пятнадцать лет и я ребенок, застрявший в военной зоне, беспомощный перед лицом Официального Медицинского Свидетельства, требующего немедленной госпитализации за границей.
Отец-то полагал, что действует мне во благо.
Эдмунд снова отворачивается. Конечно, он знает, что произошло. Он наверняка все это сто раз слышал от Пайпер.
Но, наверно, ему надо услышать и от меня.