Еще одна проблема связана с авторитетами. Массовая культура подрывает их. Она утверждает, что не существует людей умных и более умных, и никто не имеет права ничего никому подсказывать (даже не говорю – диктовать). Тревожное явление. Я наблюдаю его в той сфере культуры, которой сам занимаюсь: в современном кино, сериалах. Здесь отсутствует перспектива, поднимающаяся над будничностью. Нет перспективы вечности. Нет перспективы традиции. Близкий к католицизму интеллектуал Дариуш Карлович пишет о современной культуре, что “для трагедии все слишком весело. Может быть, прием, в котором мы участвуем, – уже поминки? Только никто еще в этом не разобрался”. Меня мучает эта мысль. Я ощущаю всеобщее сопротивление тому, что опирается на прочные ценности и говорит о постоянном. Сегодняшней культуре не нужны прочность и постоянство.
Гегель напоминал, что полнота жизни – это не чувство сытости, удовлетворения, успеха и достигнутой вершины. Сервантес говорил, что дорога всегда лучше постоялого двора. А мы находимся именно в нем. И нам хуже, потому что – парадокс! – мы чувствуем себя лучше. Ситуация опасная, ибо мало кто понимает, что делать с нашей культурой, чтобы она снова начала искать то, что постоянно и вечно. На каком языке говорить с людьми, чтобы они поняли, что их жизнь бедна именно потому, что так богата?
Не менее сложна проблема патриотизма. Каждый раз, когда я пишу о своих чувствах к родине, чувствую себя, как на допросе в полиции. Достаточно ли я патриотичен? Заслуживаю ли своего паспорта и принадлежности к сообществу, выжившему благодаря кровавым жертвам и страданиям поколений? Француз или англичанин могут принадлежать к своим странам в силу того, что родились на их территориях. Будучи поляком, я должен понимать: существование свободной Польши – чудо, ведь на протяжении всего XIX века нормой было ее отсутствие. Отсутствие как государства, потому что именно от него отказались поляки, голосуя на Гродненском сейме[50]
за окончательный раздел Польши. Однажды в России мне подарили один из трехсот оригинальных документов о разделе, напечатанных в Петербурге по приказу императрицы Екатерины II, получившей от этого акта самую большую выгоду. (Я передал бумагу во дворец в парке Лазенки, где он экспонируется в покоях королевского камердинера Рикса.)Возникает вопрос: после Гродненского сейма перестала существовать Польша или только государственность моей страны? О чем думали наши шляхтичи, подписывая этот страшный документ – верили, что поляки обойдутся без государства и продержатся несколько грядущих веков, умело управляемые теми, кто делал это лучше них? Я думаю об этом, поскольку со стороны отца у меня итальянские корни. Италия столетиями была раздроблена и лишь в эпоху Гарибальди ощутила необходимость в общей государственности, причем это осознание пришло к мещанству: народ, аристократия и церковь не поддерживали объединения. Польша с опозданием – в XXI веке – наконец становится мещанской. Каков же этот польский патриотизм, поднявший народ на повстанческую борьбу еще во времена Костюшко и потом в ходе большевистской войны?[51]
Поляки хотели иметь государство. Почти все поляки.В странах с более счастливой историей патриотизм – спокойное чувство. Французы любят родину с присущей им своеобразной иронией и известной рациональностью, любят “французскость”, таящуюся в элегантности, утонченном вкусе и превосходной кухне; они вспоминают о военных победах лишь изредка, хотя не забывают о Карле Мартелле и святой Жанне д’Арк, о фортификации Вобана[52]
, но прежде всего – о “маленьком капрале”, модернизировавшем всю Европу, а заодно утопившем родину в крови настолько, что демографически ей не удалось от этого оправиться.Польскому патриотизму свойственно мученичество, на нем лежит печать кровавой жертвы тех, кто отдал свои жизни, чтобы мы могли быть свободны. Мы навсегда обязаны им и должны выражать свою благодарность на кладбищах, зажигая на могилах лампадки со свечами. От этого долга нельзя отказаться, хотя по прошествии двух десятилетий суверенитета торжественные празднования все чаще приобретают скандальный и позорный характер. Текущая политика пытается использовать историю в своих целях. Молодые люди, видя это, возмущаются и охладевают к прошлому. Мое поколение может только испытывать стыд от происходящего и размышлять о том, как легко опорочить святое.