В сценарии Германа-Кармалиты мы видим множество других признаков карнавала. Например, амбивалентность: Глинский/Сталин, Глинский/Стакун, жена Глинского/домработница Надька, девочки-близнецы в шкафу, двойной дневник сына Глинского и др. – все двоится, все зыбко в этом мире, где палачи-опричники вдруг объявлены героями. Следующие приметы: смешение высокого и низкого – сиденье от унитаза, которое пришел забрать сын после обыска, сцены вечеринки у Шишмаревой, обыска, секса с учительницей, изнасилование, финальная сцена в поезде и множество натуралистичных деталей, касающихся жизни тела.
Эти приметы содержит, например, сцена, в которой учительница-девственница просит Глинского заняться с ней сексом – она любит его и хочет забеременеть. Сцена, с одной стороны, трагична: Глинскому угрожает опасность, он может погибнуть, ходит по краю пропасти. Но при этом написана она комедийно, гротескно – это пародия на секс и любовь.
«Он подвинулся, она сначала встала ногами на диван, потом легла рядом, натянув до горла одеяло с простыней и глядя в потолок. Ее большое жаркое тело прижало Глинского к спинке дивана. Он тоже глядел в потолок, не ощущая ничего, кроме комизма ситуации.
– У меня холодные ноги? – спросила она. – Подождите, пусть согреются…
– Что это, процедура что ли, – взвыл Глинский. – С таким лицом аборты делают, а не с любовником ложатся… Ты ж даже губу закусила… Вам наркоз общий или местный? Я старый, я промок, я в вывернутых штанах бегал, меня посадят не сегодня-завтра, ты сама говоришь…
– Что же мне делать? – спросила она.
– Черт-те знает, – подумав, сказал Глинский. – Может, кого другого полюбить… Из учителей… – добавил он с надеждой. – Астроном у вас очень милый…
Она затрясла головой.
– Он идиот…
– Я, знаешь, боюсь, что у меня так не получится, – сказал Глинский, – если бы ты преподавала хотя бы биологию, нам сейчас было бы легче…
– Но и Пушкин сказал – “и делишь вдруг со мной мой пламень поневоле…”.
Глинский засмеялся.
– Закрой глаза, – угрюмо сказала она, – я встану…
И, не дожидаясь, села. На больших плечах туго натянулась рубашка в каких-то рыбках.
– Погоди, – сказал он.
– Что же, – губы у нее тряслись, – мне перед вами обнаженной с бубном танцевать?! Отвернитесь же, боже, стыд какой… – Она часто дышала. Глинский подумал, что сейчас с ней случится истерика, и схватил ее, уже встающую, за руку.
– Подумай, – сказал он, – на севере знаешь как говорят… Там любить – означает жалеть… Ты попробуй сейчас не о себе подумать, а обо мне… Ведь сколько незадач, а тут еще ты…
Она дернула руку, он потянул в ответ. Она упала к нему на грудь.
– Сними рубашку.
Она затрясла головой, и он сам стал снимать с нее рубашку…
– Ну быстрей же, ну быстрей, – говорила она при этом.
Тело уже обнажилось, голова не проходила, он не развязал завязку. Варвара Семеновна говорила из этого вывернутого кокона. И, почувствовав желание, он наконец лег на нее».
Диалоги в «Хрусталев, машину!» часто вне коммуникации как таковой: собеседники просто заполняют пустоту, почти не пытаясь донести смысл, создают некий фон, звук жизни, в котором сливаются заголовки газет, шум радио, пословицы, поговорки, животные звуки. «Этот мир не нуждается в речи, так как в нем нет места воле, – пишет Ян Левченко в исследовании “Смерть языка в фильмах Алексея Германа”. – Есть лишь телесное подражание и выражение ощущений – скудости удовольствий и многообразия боли. Редкая фраза доводится до конца и почти ни одна не соотнесена ни с происходящим вокруг, ни с предыдущей фразой, своей или чужой. Диссипация речи убедительно демонстрируется обилием экспрессивной фразеологии, которая позволяет заметно сократить лингвистические усилия».
Жизнь тела выходит на передний план, и речь почти всегда является только фоном, но фон в дионисийских текстах – это главный герой, хор перекрикивает актера. Если убрать из сцены изнасилования Глинского все ремарки – описания действий героев, то станет ясно, что в ней всего два персонажа: Глинский и хор, чей коллективный голос становится музыкой ада.
– Да он старый, не-неа.
– Я тебе некну. Я тебе некну, я тебе некну… Я тебе некну, я тебе некну. Лопату дай, черенок, он же очком сыграет. Чего смотришь? Мы тебя педерастить будем. А ты смирись… А то такое дело, озвереем. Жопу рвем и пасть… Куснешь – зубы вынем…
– Ты не переживай, дядя, если уж все равно фраер, петухом жить даже лучше.
– Сержант!
– Тихо, Маруся, тихо, не-а, не-а… Старый, старый, старый, не-а, не-а, старый…
– Соси, глаза выдавлю.
– Ах-ах-ах.
– Старый, старый, а-а-а.
– Умойся, ты же обмарался.
– А то «попрошу налить»! Не играй с судьбой, дядя.
– Дай кружку.
– Нельзя, дядя. Теперь тебе из другой посуды надо пить. Так уж жизнь построена.
– Дай тряпку!
– Сержант, почему печка на спецтранспорте не работает?! Индивидуального спецтранспорта для вас нет, претензий принять не могу… Так будет, блядь, печка работать?!
– Ну-ну, ну-ну… Дай ему сахару… Ну что, козлы?!
– Бе-е-е.
– А ты одеколоном душишься? Брито. Стрижено да еще надушено… Гляди, он тебе попу порвал…
– Ну-ну, ну-ну, ничего… Беда небольшая.
– Кто на «г»?