Впереди нас шли в посёлок счастливые люди — те, к кому вернулся муж, и те, к кому вернулся сын. Вместе с ними шли их родные. Позади нас рваным хвостом тянулись тоже люди. Понурые и молчаливые — те, к кому никто не приехал. Замыкал шествие пасмурный, как сегодняшний день, дядя Лёша Лялякин. И всё посматривал издали в сторону хромающего рыжего солдата и жадно курил.
Лёнькину калитку я распахнул широко и сказал:
— Вот здесь.
И сразу бросился в глаза утоптанный, по-осеннему чёрный двор, как политый дёгтем. Крыльцо и сенная дверь были выкрашены в жёлтый цвет и местами облупились. В старину, когда не умели писать, этот цвет означал измену. А на жёлтом крыльце, ни о чём не думая, сидел Лёнька и чистил ножичком сладкую морковку. Лицо его было весёлым, веснушчатым. Рыжая голова без шапки и почти одного цвета с медным волосом солдата, разве чуточку светлее.
— Лёнечка, малыш мой!
Солдат сразу ослаб весь, захромал к Лёньке на непослушных ногах. Слёзы, наверное, мешали ему видеть сына, и он на ходу их вытирал рукавом шинели. Клюшка от этого движения невесомо болталась, но пальцы к ней привыкли — были словно привязаны. Полный зелёный вещмешок давил камнем на спину, на больную ногу.
А Лёнька испугался. Выронил морковку, будто кто выбил её из его малых рук, и морковка, красная и сладкая, покатилась по жёлтому крыльцу, потом покатилась по двору и замаралась — почернела.
— Ма-а-ма! — крикнул Лёнька. — Гляди кто.
Возможно, он не узнал отца и потому так крикнул. А на крыльцо выбежала его мать, косматая, с заплетённой одной чёрной косой и пучком расчёсанных волос вместо второй.
— Ай! — задрожав, взвизгнула она. И в страхе запахнула на груди халат. И окаменела. Карие глаза её распахнулись во всю ширь.
Рыжий солдат тоже растерялся, остолбенел. Какой-то миг он смотрел на Лёнькину мать, словно не узнавал её. А та первой пришла в себя, схватила сынишку за руку и скрылась с ним в сенцах. Захлопнулась перед солдатом дубовая дверь, правда, не сразу: в щели осталась чёрная коса. Потом эта коса уползла, будто змея, и дверь сошлась с косяком плотно, и звякнула за нею щеколда.
Солдат задумчиво смотрел на дверь, затем опустил на жёлтое крыльцо вещмешок, сел на ступеньку. Мы с Колькой в недоумении стояли, глядя на приехавшего, и нам делалось всё страшней.
Вот солдат бережно поднял Лёнькину морковку, смотрел на неё с болью и лаской. И положил её на краешек крыльца, рядом.
— Почему он не хочет стучать и требовать, чтоб ему открыли? — спросил Грач.
— Не знаю, — ответил я.
Потом посыпал дождь, и мы пошли к нам. И рассказали моей матери эту новость. Она не удивилась, только как-то тяжело вздохнула. А бабушка наша вконец расстроилась. И сказала:
— Эх, люди!
И пошла в передний угол. Там, за перегородкой, был её топчан и иконка в сухом углу над подушками.
На иконке нарисован какой-то спаситель, строгий, с длинным волосом и бородкой. И с лучистым обручем вокруг головы. Из-под золочёной ризы он высунул сложенные пальцы, будто благословляя или угрожая людям.
Было слышно, как бабушка всхлипывала и молилась спасителю. И всё причитала:
— Господи, что же это такое?
Голос её тонул в жалобе:
— Разе можно так? За что же он проливал кровь? За неё, окаянную… Так покарай её, господи, или наведи на путь истинный.
Но «господи» неумолимо молчал в своём сухом углу. На его голову не капало, и ему было всё равно.
И потому бабушка, устав молиться, долго там молчала за перегородкой. Мы с Колькой тоже молчали, сидя у нас за столом. Мать стирала в корыте бельё. Серые глаза её были задумчивы и отрешённы. В окна звонкими каплями всё сыпал дождь. Холодные слёзы его ползли прозрачными струями по стёклам. Потом смешались, слились. И сыпучий стук слился, будто тучки начали просевать дождь сквозь мелкое сито.
Нам всем, находившимся под крышей, сделалось не по себе. И бабушка сказала мне и Кольке, выглянув из-за перегородки:
— Подите узнайте. Всё сидит он?
Солдат по-прежнему сидел на жёлтом крыльце. Дождя словно не чувствовал. Сидел — и всё…
Зелёные глаза его уставились на лежащую рядом морковку и словно ждали, когда капли вымоют её.
Выслушав это сообщение, бабушка уже не молилась, а тихо, по-старушечьи плакала. А мать ещё ожесточённее комкала в корыте бельё. И молчала.
Когда свечерело, бабушка накинула на голову большой козий платок с махрами по кромке, похожими на ресницы, и вышла из избы. Мы с Колькой поспешили за нею.
Солдат всё так же сидел, будто прилип к месту. Морковка на жёлтом крыльце была уже чистой. И шинель и пилотка солдата набухли дождём, хоть выжимай.
Бабушка подошла к солдату и, выглядывая из-под платка, ласково позвала:
— Айда к нам, сынок. Ну что ты тут. Айда.
Но он отрицательно покачал головой. Бабушка не отступала:
— Айда. Слышишь?
И он послушался. Трудно разломил колени и захромал за бабушкой. И я и Колька облегчённо вздохнули.