У нас мы всей семьёй сушили ему одежду. Он, завёрнутый в ватное одеяло, сидел на лавке и курил. Синий горький дымок от самокрутки ел ему глаза, и они густо слезились. Потом дымок плыл к потолку и застывал в тишине. Мать кончила стирку и вышла развешивать бельё под навес во дворе. В заднее окно её было видно. И было видно на верёвке бледное и мёртвое в безветрии бельё. Мать смотрела на него сожалеючи и словно хотела на завешанную верёвку дыхнуть — оживить, но своим дыханием она не могла отогреть даже озябшие руки. Задумчивая, она вернулась в дом и боялась взглянуть в глаза солдату, точно виновата — ведь ничем не поможешь в этакой беде.
Уже когда зажгли лампу, пришёл дядя Лёша Лялякин и начал звать усатого солдата к себе. Но тот отмахнулся:
— Что же я буду ходить. Пережду ночь под этой крышей.
Тогда дядя Лёша ушёл и вернулся уже с бутылкой водки. И попросил у моей матери:
— Разреши, Мария, мы подлечимся.
— Дело ваше, — отозвалась мать, собираясь на смену. И, уже уходя, напомнила:
— Только не курите часто. Дети тут.
Дядя Лёша и усатый солдат сидели за столом и пили водку, не закусывая. Перед ними лежали на блюде остывшая картошка и солёные огурцы. А напротив за столом сидела бабушка и чего-то выжидала. Грач остался ночевать у нас, но мы не спали, глазели из тёмного угла на стол, и на мужчин, и на согнутую, как коромысло, спину бабушки. Тень от неё, что дорожка, протянулась по полу к нам.
Мужчины быстро захмелели. Дядя Лёша трогал рукой незнакомца за тёплое плечо со сгорбленным на гимнастёрке погоном и трескучим голосом тянул:
— Не грусти, брат, бабу ты найдёшь себе не хуже. А сынишку вот жаль! — Спохватившись, дядя Лёша поправил смысл этой фразы. — Вырастет он. Как и мои. — И вздохнул: — У меня положенье — не слаще.
Рыжий солдат смотрел в тёмный угол, где находились мы. А бабушка несмело и неуместно спрашивала о своём:
— Ты там, на войне, сынок, не видел Петю мово? Или Саньку? По фамилии они Романовы. (Девичья фамилия моей матери тоже была Романова).
Но рыжий солдат не отвечал, будто не слышал бабушку. Он вглядывался в нас. И, допив остаток водки в стакане, попросил:
— Сбегайте, малыши. Может, придёт сюда мой Лёня…
Но Лёнька отказался идти к отцу. Вместо него пришёл к нам в дом Лёнькин отчим — толстый, рыхлый, с белёсыми, как у свиньи, глазами. Он тоже сел за стол, на краешек скамейки и выдохнул, отыскав глазами приезжего:
— Прости, товарищ. Боится тебя Глаша, потому и сынишку не пускает.
И, как бы оправдывая себя и Лёнькину мать, пояснил:
— Она же похоронную на тебя получила. Вот.
Он протянул усатому солдату жёсткую бумажку с печатью и со страшной записью. Тот читал её, эту бумажку, и крепился, чтобы не заплакать. Потом положил зачем-то к себе в карман: может, на память. И сказал Лёнькиному отчиму:
— Ух-хади.
Ночью, накинув сырую шинель на плечи, солдат всё-таки ушёл от нас к дяде Лёше. Вместе им, двум обездоленным, было сподручнее коротать ночь. А утром Лялякин проводил Лёнькиного отца на автобусную остановку.
Право быть пионером
Через неделю в школе нас принимали в пионеры. Мы в четвёртом классе не все имели на это право — только те, кому исполнилось одиннадцать лет. И только те, кто из этих одиннадцатилетних учился на «хорошо» и «отлично».
Мы все трое: и я, и Грач, и Лёнька начали учебный год удачно и потому попали в число первого в нашем классе отряда. Он состоял из восьми кандидатов.
Матерей наших попросили сшить мальчишкам белые рубахи, а девчонкам — белые кофточки. И раздобыть красные галстуки, желательно из сатина. Приём в пионеры назначили на субботу, после занятий.
А ещё в среду на этой неделе Колька Грач что-то замыслил. Идя со мной в школу, он был какой-то молчаливый, а цыганские глаза его горели.
— Что с тобой, Колька? — настойчиво спрашивал я.
Он пыхтел, словно вёз тележку «Му-2» с грузом, однако не разговаривал.
— Ну и ладно, дуйся, — ворчал я. И даже на него обиделся. Не любил, когда важничают.
А вытоптанная залысина тропинки привела нас к школе. Вот и последний подъём на бугор — шипят на ветру русские багряные клёны, что по бокам, сыплются с них, как звёздочки, мёртвые листья. Осень. Даже воробьи собрались в стаи, хотя им никуда не улетать: они верны своему краю. Но мы, мальчишки, почему-то их не любим. Нам больше по душе птицы, которые отступают перед зимой. А воробьи надоели — всегда на глазах.
Слава Рагутенко был в оккупации и рассказывал, что воробьи не отступили и перед войной, разделив с людьми тяжкую участь.
Возле ворот школы посаженные вдоль тропинки клёны кончились. Старое кирпичное здание заметно просело в грунт. И переднее крыльцо с двумя круглыми колоннами просело. Полукруглый навес над ними похож был на отвисший козырёк. А по бокам от крыльца — в полстены портреты, написанные заводским художником: с одной стороны — Ленин, с другой — Сталин. Оба в рост.