«Тридцатилетние» – пока последнее в современной русской прозе историческое поколение, но оно же и первое поколение, остро ощущающее конец истории, ее исчерпанность в современном изводе, будь то законопослушная западная демократия или стабильная нефтекратия местного образца. И трилогия Глеба Шульпякова – возможно, наиболее честная попытка такой поколенческой саморефлексии, попытка осмыслить свой исторический – приобретенный во времена «зыбкости границ и неизвестности возможного» – опыт.
На этом стоит завершить разговор, отложив его продолжение, условно говоря, лет на двадцать, когда границы поколения «тридцатилетних» станут более определенными и состав его представителей – более каноничным. Тем более что с началом 2010-х «тридцатилетние» постепенно переходят в категорию «сорокалетних», а среди вчерашних «двадцатилетних» – всё больше отметивших свое тридцатилетие. И, возможно, для них, как и для тех «тридцатилетних» 2000-х, только-только наступает время формулировать свой поколенческий миф…
Свободная форма
Начну, пожалуй, с конца.
9 октября 2014 года, Москва, гостиница «Золотое кольцо». Оглашение короткого списка «Букера»-2014.
За длинным столом – секретарь премии, спонсоры и члены жюри, в зале – литераторы, издатели, журналисты; на заднем плане белеют накрытые к фуршету столы. За длинным столом произносятся речи, в зале – деловая тишина.
Кратко выступают, один за другим, члены жюри. Наступает моя очередь. Говорю о романах-финалистах, упоминая при этом один из них – роман Натальи Громовой «Ключ. Последняя Москва».
Из зала раздается возглас критика Аллы Марченко: «Разве это – роман?»
Временной лимит моего выступления к тому моменту уже почти исчерпан. Да и вопрос о том, является ли роман Громовой романом, непосредственно до этого жарко обсуждался на заседании жюри. Не хотелось ворошить едва остывшие угли.
Желание ответить всё же осталось. Не столько о романе Громовой (его прекрасно «защитил» выступивший следом Денис Драгунский), сколько о жанровой неопределенности как одной из существенных характеристик современного романа.
Вторым поводом к помещенным внизу заметкам стала ежегодная Букеровская конференция-2013, носившая название «Современный русский роман – идеология или философия?» («Вопросы литературы». 2014. № 3).
Состав участников был солидный, однако профессиональное отношение к философии из семнадцати выступавших имел только один – Владимир Кантор. И это нельзя поставить организаторам конференции в упрек. Философов, занимающихся проблемами современной литературы, сегодня фактически нет. Столетие назад, скажем, профессиональные философы с интересом следили за русской словесностью того времени и охотно писали о ней. Шестов, Франк, Степун, Струве… Что понятно: и философы, и литературоведы – да и многие литераторы – учились тогда на одних и тех же историко-филологических факультетах и по близкой программе. Произошедшее в советское время разведение «любви к слову» и «любви к мудрости» по разным факультетам (и предельная дефилологизация философского образования) сказывается по сей день…
Неудивительно, что говорили на конференции главным образом об идеологии. Больше всего споров вызвал вопрос, пишут ли сегодня романы о любви или нет. О философии говорили мало и в основном общими словами.
Философия в значении любомудрия присутствует в любом качественном художественном произведении – как соотношение общего и частного, жизни и смерти, верности и бесчестья… (Олег Кудрин).
Помещенные ниже заметки посвящены философии, отчасти – социологии современного русского романа. Материал здесь обширен и труднообозрим (ежегодно, по моим подсчетам, выходит около 40–50 качественных романов на русском), поэтому я ограничился романами, вошедшими в длинный и короткий списки «Букера» 2014 года, в жюри которого мне довелось работать.
Три типа романа
Разговор о философии и современном романе стоило бы начать несколько ab ovo – с их генетической связи. С того, что легитимизация романа в качестве серьезного жанра стала возможной благодаря сближению в конце XVIII века философии и литературы.
«Романы, – писал Шлегель, – сократовские диалоги нашего времени. В этой
Эта «свободная форма», не скованная жесткими жанровыми и композиционными рамками, и создавала возможность для включения в роман философской «мудрости» – на уровне как отдельных рассуждений, так и мировоззренческих установок.