Хотелось хотя бы издалека понюхать Chanel № 5, подержать в руках пакетик с логотипом бренда мечты, даже брюнетки стремились стать «Блондинками в шоколаде». Бутиковые продавцы казались исчадьями ада, складывалось ощущение, будто они своими глазами видели, как мы совсем недавно примеряли одежду, стоя на картонке в центре Апраксина двора, а потом своими грязными ногами ступили в их личное glam пространство. В общем, так оно и было.
Выбор казался весьма естественной штукой, ответственность за все вытекающие промахи шла в придачу к праву выбирать. Мы искупали свои грешки внутренним кошкоскребством и терзаниями совести, весьма чувствительной и претенциозной дамы. Но право-то было, его не успели отменить, его не надо было заслуживать или выпрашивать.
Мы много меньше рассуждали о религии и Боге, а жили при этом органичнее, идейнее и духовнее. Венчание в церкви еще не вошло в моду, а продолжало считаться обрядом весьма интимным и наполненным смыслом. Вера оставалась сугубо личным делом каждого, жила внутри и не требовала огласки.
Мы хотели все по правде. Хотя и понятия не имели, что такое «трушно».
Суши и латте поработили общепит.
История про «принимай меня любым» в то время не прокатывала от слова совсем. Страх одиночества был чуточку меньше, а стандарты качества – разительно выше. Кстати, мужчины все еще считались сильным полом, они не путали ориентиры и не жили по принципу «я столько всего тебе пообещал, а тебе все мало», за слова приходилось держать ответ, к тому же нормы приличий и идеалы все еще играли роль отнюдь не второго плана. Порядочность являлась понятием смыслообразующим и глубоким. А потом очаровательные ледис вступили в сговор и втихаря решили брать любых, понятие «нормы» опустилось на дно, ну и «принц» трансформировался в «не пьет, не бьет, приносит в клюве три рубля».
Мы знали Бродского наизусть, читали Маркеса и Кортасара, смотрели Альмодовара и Ларса Фон Триера, слушали Земфиру, ходили на выставки Энди Уорхола и постановки Додина, а потом обсуждали, искали смысл не на поверхности, а внутри. Подобное отношение к искусству считалось нормой, а не «инфернальной хренью» и интеллектуальным пафосом.